Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:
болезни, но бюллетень ему не дали, а военный трибунал войск НКВД вместо бюллетеня
дал ему восемь лет как дезертиру трудового фронта. В конце для разгрузки Миша
рассказывал один-два анекдота или читал Зощенко.
Мне в военкомат 14-го, а Миша появился 13-го под вечер. Проверил, похвалил,
попенял, после отбоя за ужином рассказал об известном на заводе лихаче и остряке
Чиповецком. У него на участке семь молоденьких девушек, только что из ФЗУ, и он им
заявил:
начальница восторгались: «Ну, Чип, ну даёт Чипа!» – а я недоумевал: да его, гада, надо
немедленно гнать. Отовсюду! Почему комсорг так снисходителен? А он ещё про двух
парней рассказал, попались на краже. Шли с ночной смены и залезли в курятник на
Аларчинской, там сработал капкан, и не простой, а волчий. Одному ногу прищемило, а
другой стал его вызволять, хозяйка услышала, подняла крик, соседи на помощь, отвели
в милицию под ружьём. Миша Лещенко их выручил, но простительно ли у несчастной
женщины красть последнюю курицу, она сама её не ест, для базара кормит, продаст и
хлеба купит ребятишкам. Я негодовал, хотя понимал, в тюрьму загнать легко, а кто
будет на заводе работать, победу ковать? Бывало, и неплохие ребята попадали под
дурное влияние.
Заговорить при всех про военкомат и угрозу брони я не мог, ждал момента, а Миша
ещё рассказал про большой митинг на заводе, более пятидесяти человек получили
ордена и медали за успешное выполнение заданий Государственного Комитета
Обороны. Наконец, Миша Лещенко перешёл к Мише Зощенко. Сказал только одно
слово: «Аристократка», а нам уже щекотно, мы уже надеемся на максимум
удовольствия, наши ушки на макушке. «Я, братцы мои, не люблю баб, которые в
шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней
на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место».
Мы слушаем, нас обволакивает блаженство. Ещё два-три слова, и мы расколемся
брызгами хохота. Наш день закончен, пионеры спят, а мы сидим под самой горой, за
медпунктом, отсюда наши голоса в палатах не слышны. «Пошли с ней в театр, в
оперу… В антракте зашли в буфет. «Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное,
то не стесняйтесь, я заплачу. Мерси, говорит. И вдруг подходит развратной походкой к
блюду и цоп с кремом и жрёт. А денег у меня кот наплакал». Самые нетерпеливые
начинают взрывчато прихохатывать. А Миша не просто читает, он играет того олуха-
повествователя, он смакует его манеру, и все мы, и начальница, и старшая вожатая
поглощены «Аристократкой», хотя знаем её
больше удовольствия. «Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. Не пора ли нам в
театр? Звонили, может быть. А она говорит: нет. И берёт третье. Я говорю: натощак не
много ли? Может вытошнить. А она: нет, говорит, мы привыкшие. И берёт четвёртое.
Тут ударила мне кровь в голову. Ложи, говорю, взад!» Наш смех, наш хохот как джинн,
вылетевший из бутылки, прорвал все плотины, ржём до коликов, я трясусь, навалясь на
стол. Маша Чиркова ухватила меня за плечо и бьётся об меня лбом, не может оборвать
руладу. Старшая обеими руками зажимает глаза носовым платком, боясь, хлынут сейчас
оттуда два ручья слёз. А Миша – ноль внимания, невозмутим как мумия. Я ешё не видел
такого артиста разговорного жанра. Как раз Лиля подошла, она дольше всех укладывала
свой отряд. Встала как статуя и смотрит на наши конвульсии, молчит и смотрит. «А
хозяин держится индифферентно – ваньку валяет. С вас, говорит, за скушанные четыре
штуки столько-то. Как, говорю, за четыре?! Когда четвёртое в блюде находится. Нет,
отвечает. Хотя оно и в блюде находится, но надкус на ём сделан и пальцем смято». В
краткую паузу перед взрывом послышался голос Лили: – «Какая пошлость! Взрослые
люди!»
От её оценки, от такой разительно-окоченелой серьёзности мы сейчас все как один
умрём! Я упал на дощатый столу и дёргаюсь беззвучно на грани жизни и смерти. Маша
Чиркова бьётся об меня, как об диванную подушку, волосы её рассыпались по моей
спине и щекочут шею. Но Миша Лещенко невозмутим. «Заплатил. Обращаюсь к даме:
докушайте, говорю, гражданка. Заплачено. А дама не двигается. И конфузится
докушивать. А тут какой-то дядя ввязался. Давай, говорит, я докушаю. И докушал,
сволочь. За мои-то деньги». Лиля изо всех сил кричит: – «Пошлость! Пошлость! Как не
стыдно!» – и уходит быстрым шагом.
Мы вытираем слёзы, представление окончено, дышим устало, прерывисто,
кряхтим, постанываем, будто гору преодолели, – ах, ох, ну и Лещенко, ну и Зощенко!
«Чиркова, слезь, – говорит Ида Григорьевна. – Забралась с ногами. Он тебе что, печка?»
Маша отстраняется от меня, она не умышленно забралась, если бы здесь ёжик сидел,
она бы и на него легла. Ей всё равно, но Лиле – нет, увидела она такие вольности и
ушла.
Так я и не поговорил с комсоргом, отложил на завтра, утром вместе поедем в город.
А Лиля на меня обиделась. Я пытался выяснить, в чём дело, в глаза ей заглядывал,