Негатив. Портрет художника в траурной рамке
Шрифт:
И лишь в короткий период жизни, в тот год или немного дольше, что он был близок с Лерой Клавир, никакой другой любовный опыт ему не был нужен. В эти месяцы он не только ни разу ни с кем не спал, кроме нее, но и в голову ему не приходило, что он может притащить на ночь кого-нибудь к себе домой или на рабочее место в котельную (прежде и такое случалось) или самому отправиться ночевать к какой-нибудь подруге. К запретной, почти кровосмесительной связи с двоюродной сестрой (о том, что они были любовниками, так никто никогда и не узнал) он относился с чувством близким к религиозному. Он так понимал, что ее желание, ее решимость ложиться в постель с братом, обнаженной прижиматься к нему, шептать ему на ухо слова любви, раскрываться навстречу его желанию — не могут быть лишь проявлением обычного плотского влечения, но имеют еще и какой-то тайный, может быть, духовный смысл и дарованы обоим свыше! И
2
Только через три года после того, как он перебрался из Черноморска в Москву, в восемьдесят третьем, когда со строгой квартальной периодичностью («Периодичность — основа гармонии», — говорил Закутаров) один за другим вышли первые шесть выпусков самиздатских «Мостов» — шесть папок по четыреста пятьдесят страниц убористой машинописи на тонкой, «папиросной» бумаге с двух сторон (тираж каждого выпуска — десять экземпляров); только когда материалы из журнала — статьи, повести и рассказы, стихи, даже пьесы, по духу своему и по стилистике оппозиционные коммунистической идеологии, — поползли по стране «по каналам самиздата» и неведомыми путями за границу; когда о Закутарове и других участниках «предприятия» (закутаровское словечко, с медленными беззвучными аплодисментами принятое Эльве) стали ежедневно упоминать западные радиостанции; когда выход первого за всю историю коммунистического режима неподцензурного общественно-политического и литературно-художественного «толстого» журнала был назван кем-то из парижских или лондонских эмигрантов «историческим событием»; когда в связи со всем этим прошли первые обыски, первые изъятия документов и первые вызовы в прокуратуру, — только тогда Закутаров четко понял, что логика событий и эстетика его судьбы таковы, что на этот раз тюрьмы и лагеря ему не избежать. Да и то сказать, пора уж! В широкой картине судьбы, которую он сам и создавал, в пределах той воображаемой исторической рамки, которая ограничивала время его жизни, уже явно виделась композиционная необходимость ареста, громкого судебного процесса, лагерного срока. Прямо-таки пустота зияла в этом сегменте судьбы, — и нельзя уклониться, нельзя разрушить гармонию, по которой строится жизнь человека. Если, конечно, ты вообще наделен этим шестым чувством — чувством гармонии…
Пока же он свободно ходил по московским улицам, ездил общественным транспортом, сутки через трое работал истопником в котельной той пригородной биостанции, где числился и Эльве, встречался с друзьями и соратниками, ночевал у женщин и приводил их к себе домой, — словом, вел деятельную, хотя и несколько безалаберную жизнь активного московского диссидента.
По приезде из Черноморска он сразу обосновался в большой мрачной, «выморочной» квартире Клавиров, где предусмотрительный Евсей прописал его еще мальчиком. Пустая квартира была похожа на пыльный заброшенный склад музейной мебели (XVIII — начало XIX века). Закутаров вселился сюда через пять дней после того, как не стало Евсея и его жены. Они умерли в один день и даже в один час. Жена болела давно, а Евсей погиб как-то нелепо: вывалился по неосторожности (или просто голова закружилась) с балкона четвертого этажа, когда, перегнувшись через перила, показывал сверху, в какой подъезд заходить бригаде «скорой помощи», приехавшей к умирающей жене по его вызову.
Двойные похороны были довольно скромные. Неизвестно откуда вынырнули (и после похорон неизвестно куда канули) человек десять пожилых родственников и знакомых (Лерка была где-то в отъезде, Закутаров же с опозданием получил телеграмму: он вообще редко ходил на почту, — а больше никого молодых в семье не осталось). Присутствовал также унылый, видимо, посланный месткомом по разнарядке («Твоя очередь, Иванов, — давно на похоронах не был») представитель от мебельного НИИ, где покойный до последних дней числился экспертом. У Евсеевой жены вообще не было родственников, и она давно нигде не работала, так что персонально ее никто не провожал, и она как прожила жизнь в тени Евсея, так и уходила из этого мира, словно не сама по себе умерла, а, не имея выбора, вынуждена была сопровождать мужа…
Хотя народу на похоронах было мало, но все-таки пришлось заказывать два автобуса: положить сразу двух покойников в одной машине было некуда. По крайней мере, шофера решительно возражали. Правда, могилы хватило одной: тут договорились, заплатили могильщикам, и они чуть поглубже выкопали, чтобы можно было уместить один гроб на другой.
Сек осенний дождик, на дне могилы
Сразу же после похорон, на второй, что ли, день, Ольга встретила своего Олеженьку на перроне Курского вокзала и, пару минут поплакав у него на груди («Вот мы с тобой и осиротели»), передала ему ключи от клавировской квартиры: таково было аккуратно написанное от руки и заверенное у нотариуса завещание, найденное в письменном столе покойного, — и, попросив сына не провожать ее («Ты, мальчик, устал с дороги: у тебя вон синё под глазами»), тут же спустилась в метро, чтобы с Ярославского вокзала отправиться в Кострому и далее автобусом в Краснобережное: в разгар учебного года Ольга Закутарова, завуч общеобразовательных предметов в художественном училище, не могла, в отличие от безответственного сына, надолго оставить работу.
3
Огромная квартира в старом, еще дореволюционной постройки доме выходила большими своими окнами на две стороны: в тихий арбатский переулок и во двор, где взгляд сразу упирался в сплошной, без единого окна кирпичный брандмауэр высоченного соседнего дома. Тихо, даже глухо, хоть и в самом центре города. «Для конспирации местечко получше морга», — весело подумал Закутаров, поднимаясь пешком по широкой лестнице (в стародавние времена небось ковром застилали). Дом был четырехэтажный, и хотя этажи были высотой по четыре с лишним метра, лифта не полагалось. И хорошо, Закутаров терпеть не мог лифты.
Для жилья он с самого начала выбрал кабинет Клавира-дедушки, известного гинеколога, дожившего до глубокой старости и умершего незадолго до смерти Евсея. И первым делом завел и запустил большие, в человеческий рост, напольные часы, стоявшие направо в углу. Оказалось, что подвести стрелки надо всего на пятнадцать минут. И, качнув маятник и убедившись, что часы пошли, Закутаров постоял минут пять — смотрел, как, мелко дергаясь, словно нехотя, проходит круг секундная стрелка, медленно, спокойно ползет минутная и совсем едва-едва, но все-таки даже за пять минут различимо — часовая. Ну вот, здешнее время опять пошло…
В детстве Закутарова всегда клали спать здесь на кожаном диване, и домработница Фенечка стелила ему белоснежное белье, уютно пахнущее недавней стиркой и глажением, и по утрам, разбуженный хриплым боем часов, он просыпался и ждал, что вот-вот придет отец.
Евсей поднимал сына всегда одной и той же песенкой, которую, изображая пионерского горниста, пел в кулак: «Вставай, вставай, дружок, с постели на горшок, встава-а-ай, встава-а-ай, порточки надевай», — в молодости, еще до войны, он по комсомольской линии дважды ездил старшим, — конечно, только старшим! — вожатым в пионерский лагерь «Артек» на берегу Черного моря и любил вспоминать, как руководил двумя сотнями послушных мальчиков и девочек в белых рубашках, красных галстуках и белых панамах, — среди них были даже два сына членов Политбюро. «А что удивляться: здравница союзного значения — лучшие из лучших!» — с гордостью вспоминал он это свое пусть и не прямое, через двух прыщавых недорослей, приобщение к верховной власти…
Но пока отец не пришел, мальчик, лежа под одеялом, разглядывал висевшую на противоположной стене большую картину в тяжелой золоченой раме. На картине обнаженная юная богиня, чуть прикрываясь длинными волосами, выходила из морской пены — недурная профессиональная копия с Боттичелли. И чем больше он взрослел, тем с большим интересом, а позже даже и с волнением смотрел на нежные женские формы, и всякий раз, собираясь гостить у отца, заранее с удовольствием думал о том, что предстоит свидание с хорошо уже знакомой обнаженной девушкой, все более и более тревожившей его воображение.