Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Шрифт:
XXXII — Подчеркнуто предметное и точное описание смерти в этой строфе противопоставлено литературной картине смерти, выдержанной в стилистике Ленского, в предшествующей строфе [867] .
Почти все, о чем пишет Лотман, относится к пушкинской автофилологии. Но в модификации Пригова все это целиком неузнаваемо, т. е. неразборчиво. Пригов сам считал свою работу «лермонтовизацией» Пушкина. Можно в определенном смысле сказать — и «ленскизацией». Но если весь текст переведен на язык Ленского, то стиль Ленского в строфе XXXI и «предметное и точное описание смерти», в отличие от «литературной картины смерти, выдержанной в стилистике Ленского, в предшествующей строфе», становятся одинаково неузнаваемыми. Более того, «предметное и точное описание смерти»
867
Лотман Ю. М.Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий // Лотман Ю. М. Пушкин. СПб.: Искусство-СПБ, 1995. С. 680–681.
У Пушкина слова: «Теперь, как в доме опустелом, / Все в нем и тихо и темно» — относятся к сердцу («В сем сердце билось вдохновенье»). Но этого сердца в приговской модификации как раз нет; «в сем сердце» заменяется словом «безумно» («Безумно билось вдохновенье»). Но в таком случае к чему относится «в нем» в приговской строке «Безумно в нем кипела кровь»? Грамматически возможны «вдохновенье» и «мгновенье», но семантически и то и другое одинаково бессмысленны или вот именно что… безумны. А что означает «дом» в строках: «В безумном доме опустелом / Безумно, тихо и темно», — если «сердце» как исходный пункт для сравнения или метафоры уже исчезло?
Все попытки прочесть этот текст как текст оказываются бессмысленными. Но слова можно только читать, ни к чему другому они не пригодны. Отсюда возможен лишь один вывод: следует читать нечитабельность. Повторим наш тезис: эта нечитабельность индексично относится к героизирующей сталинско-советской филологии, которая сделала «Онегина» неразборчивым. Этот дискурс уже вытеснилвсе смысловые аспекты романтически-иронично-автофилологического «Онегина» в область безумия.
Именно то обстоятельство, что замена нескольких тысяч слов онегинского текста морфемной цепью «без-ум-» выставляется как результат или индекс тех филологических практик, которые ради доказательства «реализма» «Онегина» превратили пушкинский романтический автофилологизм в безумие, и придает цепи «без-ум» множество функций. Пригов делает пушкинский текст нечитабельным, причем исчезают не только его автофилологические тонкости, но и, как мы убедились по ходу чтения (его можно назвать «пристальным не-чтением»), «Онегин» вообще престает быть грамматически разборчивым текстом. Текст теряет всякий смысл, всякую «разумность», при этом выступая как экспонатрусской литературы и русского языка, — тем самым выявляя безумие, укорененное в двух главных областях советской филологии.
Как агент буквального без-умия, морфемная цепь превращается в цепь обессмыслившихся букв. То же происходит в «Азбуках» и с буквой «я», как будет показано ниже.
Более развернутая версия нашего исследования содержит анализ нескольких текстов из цикла, или серии, «Первенец грамматики». Здесь мы хотели бы, не претендуя на полноту анализа серии, сосредоточиться на смысловых и дискурсивных смещениях, аналогичных тем, что выше обсуждались в связи с «Онегиным».
Разумеется, «Первенец грамматики» как текст 1978 года исходит из иных дискурсивных, политических и исторических условий, чем «Онегин» как текст 1990-х годов. Сознавая это различие, мы все же хотели бы в данном случае обратить внимание на константы приговской метадискурсивности.
Автор Предуведомления к «Первенцу грамматики» выступает за «демократизацию стихосложения», которая интерпретируется как предоставляемая каждому читателю возможность по своему выбору заполнять пробелы между буквами и расставлять
Мы имеем дело с очередной радикализацией и перформативным обессмысливанием советской филологии, которые делают текст и «автора» индексами этого филологического дискурса.
Текст [868] начинается с идеологических штампов. Четыре пробела теоретически дают «освобожденному» читателю возможность самому решить, какими прилагательными (или фамилиями) он хочет их заполнить. Как раз в 1978-м году возможность индивидуального варьирования политико-идеологических клише, конечно, немыслима, отчего текст опять-таки становится неразборчивым.
868
Пригов Д. А.Собр. стихов: В 4 т. Т. 4. S. 99.
За политически обусловленной работой с «лжепробелами» следует двойное искажение пушкинских стихов. Вновь мы сталкиваемся с советской фиологией, к которой приговский текст относится как ее индекс. Последняя строка: «РукитянутсякБумаге», — воплощает (даже графически) неудержимый энтузиазм пишущего комактивиста, спешащего как можно скорее произвести слова, ратующие за «доброе дело». Строка эта, конечно, отсылает к стиху из пушкинской «Осени»: «И пальцы просятся к перу, перо к бумаге», — а вернее, к началу девятой, т. е. последней полной строфы стихотворения:
И мысли в голове волнуются в отваге, И рифмы легкие навстречу им бегут, И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, Минута — и стихи свободно потекут.Строка «РукитянутсякБумаге» — не читабельна и в то же время «сверхчитабельна». В напряжении между этими противоположными возможностями кроется потенциал для экспонирования дискурсивных практик (в том числе и выставления самой выставки).
Аналогия, которую текст проводит между восполнением «политических пробелов» и реконструкцией фальшивого — героического и «протокоммунистического» — Пушкина посредством восстановления отдельных слов, опять-таки основывается на игре и работе с читабельностью, которые в свою очередь инсценируют некую филологическую деятельность. Филологическая деятельность прямо связана с проблемой связности и читабельности текста. Но в данном случае связность абсурдным образом преувеличена двойным искажением пушкинского стиха (пропуском слов и интервалов) в пользу «демократизации стихосложения». В рамках этой «демократизации» нечитабельный стих становится индексом определенных филолологических механизмов сотворения связности текста, воплощая приговскую версию советской автофилологичности.
Эта версия, как и в случае «Онегина», прямо вытекает из исчезновения пушкинской романтическо-ироничной автофилологичности и ее замещения советской героической филологией. Автофилологичность исчезает вместе со словами «к перу, перо» и вместе со снижающей заменой глагола «просятся» на глагол «тянутся». Здесь, как и в случае текста «Вот идет борьба за мир», лирическое «я» идентифицируется с «редуцированным» Пушкиным, низведенным до «прогрессивного героя».
Я — такого слова нет
Очевидно, что буква «Я» в автоФИЛОЛОГических произведениях Пригова не может иметь чистого и непосредственного автоБИОГРАФического значения.
Наш подход в этой области можно рассматривать как модификацию теорий де Мана, а именно тех подходов, что были обоснованы им в статье «Autobiography as Defacement» («Автобиография как обезличивание») [869] , — правда, с учетом особенностей жанра приговских «Азбук».
869
De Man Paul.Autobiography as Defacement // Modem Language Notes. 1979. December. Vol. 94. No. 5. Comparative Literature. P. 919–930; см. также: De Man Paul.The Rhetoric of Romanticism. New York:. Columbia University Press, 1984 P. 67–81.