Нексус
Шрифт:
В литературе крайнего отчаяния всегда присутствует некий специфический символ (он может быть выражен и математически, и спиритуалистически), вокруг которого все и вертится. Этот символ – минус любовь. Ибо жизнь может быть прожита и, как правило, проживается скорее в минусовом поле, нежели в плюсовом. Однажды отрешившись от любви, человек способен обречь себя на вечное – и бесплодное – томление. Та «ничем не измеримая боль пустоты – пустоты, которая, даже вмещая в себя все сущее, все равно остается пустотой», или так называемое «боление о Боге» – что это, как не разновидность состояния души в отсутствие любви?
Где-то на грани такого состояния
Мыслительной машине без разницы, в отрицательных или положительных величинах будет выражена проблема. Практически то же самое – или почти то же самое – получается, когда человек садится в тобоган. Машина не знает ни жалости, ни раскаяния, ни чувства вины. Она выказывает признаки беспокойства только при недостатке питания. Но человек, наделенный этой грозной машиной, на попечении которого она, кстати сказать, и находится, может не рассчитывать на пощаду. Он ни при каких обстоятельствах, сколь бы невыносимы они ни были, не сможет махнуть на все рукой и выйти из игры. Он до последнего издыхания будет преподносить себя в жертву любому демону, пожелавшему им овладеть. Если же его некому и нечему будет баламутить, изнурять, вводить в соблазн или предавать, то он будет сам себя баламутить, изнурять, вводить в соблазн и предавать.
Жить в вакууме ума – значит жить «по эту сторону Рая», но жить такой полноценной, такой совершенной жизнью, что на ее фоне даже оцепенение смерти покажется пляской Святого Вита. Как ни уныла, как ни скучна и сурова бывает порой повседневная жизнь, она все же никогда не достигает болевого порога той бескрайней пустоты, по которой ты проносишься или плавно скользишь на волне пробуждающегося сознания. В унылой реальности будней есть солнце и луна, есть цветок и засохший листок, есть сон и пробуждение, есть сладкие грезы и ночные кошмары. В вакууме же ума – одна лишь дохлая кляча, летящая с застывшими в галопе ногами, призрак, обнимающий безмерное ничто.
Вот и я, что та дохлая кляча, без устали нахлестываемая неугомонным возничим, все мчался и мчался во весь опор к отдаленнейшим уголкам вселенной, не находя нигде ни мира, ни покоя, ни отдохновения. До чего же странные фантомы попадались мне в этих умопомрачительных полетах! Сходство между нами было чудовищное, но при этом – совершенно никакой связи. Тончайшая телесная оболочка, нас отделявшая, служила бронированными магнетическими доспехами, отражающими самые мощные сигналы.
Если предположить, что между живым и мертвым существует некое различие высшего порядка, то оно заключается в том, что мертвый перестает удивляться. Правда, у мертвых, как и у пасущихся на лугу коров, имеется неиссякаемый запас времени на размышление. По колено утопая в клевере, коровы и после захода луны продолжают жевать свою жвачку. Мертвый может обследовать одну вселенную за другой. В его распоряжении целые миры вселенных. Вселенных, состоящих из одной материи. Материи, свободной от субстанции. Материи, в которую машина ума проваливается, будто в рыхлый снег.
Мне вспоминается ночь, когда я любопытства ради решил умереть. Пришел Кронски и дал мне проглотить горсть безобидных белых пилюль. Я их проглотил, а после его ухода настежь распахнул окна, сбросил покрывала и в чем мать родила улегся в постель. За окном бушевала вьюга. Ледяной ветер гулял по всем четырем углам моей комнаты, завывая, словно мощный вентилятор.
Я заснул, мирный, как клоп. На рассвете, открыв глаза, я с удивлением обнаружил, что я вовсе не в загробном мире. Однако утверждать, что остался в живых, я бы тоже не стал. Не знаю я, что умерло. Знаю только, что исчезло все то, что служит исходным материалом, из которого слагается нечто, именуемое жизнью данного индивида.
6
«Пусть другие воюют!» (фр.)
Жаль только вот, на моих останках не было бирки с наименованием конкретного пункта назначения. Я перемещался назад, вспять – подчас со скоростью пушечного ядра.
Все выглядело таким знакомым, но при этом – ни одного указателя входа! Когда я говорил, мой голос звучал как магнитофонная запись, поставленная задом наперед. Я весь был не в фокусе.
ЕТ НАЕС OLIM MEMINISSE IUVABIT [7]
Я оказался на редкость прозорливым, начертав сей бессмертный стих из «Энеиды» на унитазном бачке, нависавшем аккурат над Стасиной раскладушкой.
7
«Когда-нибудь и об этом будет вспомнить приятно» (лат.).
Наверное, я уже описывал наше жилище. Пускай. И тысячи описаний мало, чтобы передать реальность атмосферы, в которой протекало наше житье-бытье. Ведь именно здесь я, как Шильонский узник, как божественный Маркиз, как сумасшедший Стриндберг, и изживал свое безумие. Мертвая луна, оставившая всяческие попытки показать свое истинное лицо.
Обычно было темно – это мне запомнилось больше всего. Зябкий сумрак могилы. Вступая во владение вверенной мне территорией в период снегопада, я не мог отделаться от ощущения, что снаружи весь мир так навек и останется лежать под этим мягким ковром с пушистым белым ворсом. Звуки, проникавшие в мои протухшие мозги, всегда были слегка приглушены безразмерным снежным одеялом. Я обитал в Сибири ума, это уж будьте уверены! Товарищами моими были волки и шакалы, чей жалобный вой лишь изредка прерывался то позвякиванием ямского колокольца, то громыханием молоковоза, доставлявшего питание в край обездоленных сирот.
Ближе к утру, как правило, можно было рассчитывать на возвращение обеих красоток. Они заявлялись под ручку, свеженькие, как маргаритки, разрумянившиеся от мороза и в возбуждении от богатого событиями дня. Периодически заглядывал сборщик счетов – он долго и упорно колотил в дверь, после чего растворялся в снегу. Или безумец Осецки, который всегда чуть слышно скребся в оконное стекло. При этом постоянно валил снег: то падал крупными мокрыми хлопьями, похожими на тающие звезды, то вдруг взвивался вихрем, словно поперхнувшись колючими гиподермическими иглами.
В ожидании я только туже затягивал ремень. Я обладал терпением не святого, ни даже мученика, но холодным, расчетливым терпением преступника.
Убей время! Убей мысль! Убей муки голода! Одно сплошное беспрестанное убийство… Сублимируй!
Различив сквозь линялые портьеры силуэт кого-нибудь из друзей, я даже мог открыть дверь – не столько для того, чтобы пригреть родственную душу, сколько глотнуть свежего воздуха.
Начало разговора всегда было одно и то же. Я так к этому привык, что после ухода гостей разыгрывал его на пару с самим собой.
Обычное начало в духе Руя Лопеса:
– Что ты с собой делаешь?
– Ничего. А ты?
– Я? Ты что, спятил?
– Но что же ты делаешь целыми днями?
– Ничего.
Далее – неизбежная экспедиция по карманам с целью нашарить две-три завалявшихся сигареты и наскрести немного мелочи, затем – марш-бросок за каким-нибудь творожным пудингом или пакетиком пончиков. Если было настроение, я предлагал партию в шахматы.