Некуда
Шрифт:
– Это говорит в вас злоба, – заметила Бертольди.
– Какая злоба?
– Хотите выйти отсюда героем, защитником угнетенных и обиженных.
– Отчего вы не говорили мне прежде? – спросила Лиза.
– Стеснялся; не хотел вас смущать; ждал, что вы сжалитесь над ним; а теперь, когда мы с вами расстаемся, я вам это высказываю.
– Потрудитесь, пожалуйста, уж образумить и вашего Помаду.
– Какой же он мой? Он более ваш, чем мой.
– А мне до него с этих пор нет дела: я попрошу его оставить меня и делать, что ему там нужно и полезно.
– Вот и прекрасно: этого только недоставало. Вот ваша и гуманность: с рук долой – и кончено.
–
– Хочу? Ничего я от вас не хочу, а желаю, чтобы необъятная ширь ваших стремлений не мешала вам, любя человечество, жалеть людей, которые вас окружают, и быть к ним поснисходительнее. Пока мы не будем считать для себя обязательным участие к каждому человеку, до тех пор все эти гуманные теории – вздор, ахинея и ложь, только вредящая делу. Вы вон Красина-то за человека считаете, а Красин сто раз хуже Арапова, хуже Зарницына, хуже всех. Вас отуманивает ваша горячая натура и честные стремления, и вы не видите, кого вы принимаете за людей. Это трусы, которым хочется прослыть деятелями и которые выдумали играть безопасную для себя комедию, расславляя, что это какое-то политическое дело. Отлично! За это в Сибирь не сошлют и даже под арест не посадят; а между тем некоторое время мы этак порисуемся. Но зато, вот помяните мое слово, проснется общественное сознание, очнутся некоторые из них самих, и не будет для них на русской земле людей, поганее этих Красиных; не будет ни одного из них, самими ими неразоблаченного и незаплеванного. Это не то увлечение, которое недавно прошло и которому редкий-редкий не поддавался, это даже не фанатизм; такой фанатизм вот может проявляться в вас, в других честных людях, а это просто игра человеческою глупостью и страстями, это эксплуатация людей, легко увлекающихся. Погодите: теперь они легко вербуют оттого, что люди еще гонятся за именем либерала, а вот они окажут отечеству иную услугу. Они устраивают так, что порядочный человек станет стыдиться названия русского либерала. Да-с, Лизавета Егоровна, стыдитьсястанут, и это устроят они, а не ретрограды, не рутинисты. Вы думаете, это что-нибудь новое? Ведь все это уж старо. В 1802 году деды наши читали «Естественный Закон» из сочинений господина Вольтера. Помилуйте, да в наше университетское время тоже был стремление к радикализму; все мы более или менее были радикалы, и многие до сих пор ими остаются.
– Не вы ли, например? – спросила Бертольди.
– Я, например, да-с.
– А что же вы сделали? женились и скверно жили с женою?
– Да-с. Мы довели общество до того, что оно, ненавидя нас, все-таки начинало нас уважать и за нас пока еще нынче церемонится с вами, а вы его избавите и от этой церемонности.
– И лучше, – начистоту.
– Ну, увидим.
– Не думаете ли вы, что мы вашего обществапобоимся.
– Да кто вы? Кто это вы? Много ли вас– то? Вас и пугать не станут, – сами попрячетесь, как мыши. Силачи какие! Вы посмотрите, ведь на это не надо ни воли, ни знаний, ни смелости; на это даже, я думаю, Белоярцев, и тот пойдет.
– Еще бы? да он наш. Что ж вы так рассуждаете о Белоярцеве?
– Милосердый боже! и ты это видишь и терпишь! И Белоярцев во либералах! Еда и Саул во пророцех! – Лизавета Егоровна! Да я готов вас на коленях умолять, осмотритесь вы, прогоните вы от себя эту сволочь.
–
Лиза хранила мертвое молчание.
– Да, я это действительно забыл, – произнес Розанов и, поклонившись Лизе, пошел за двери.
– Подождите же меня, Дмитрий Петрович, – крикнула ему в окно Калистратова и, простясь с Лизой и Бертольди, тоже вышла вслед за Розановым.
Лиза все сидела и молча смотрела на пол.
– Какая свиньиша, однако же, этот Розанов: его тоже непременно нужно будет похерить, – проговорила Бертольди, сделав несколько концов по комнате.
– Все очень хороши в своем роде, – тихо ответила Лиза и, перейдя на диван, прислонилась к подушке и завела веки.
На дворе отходил густой и необыкновенно теплый вечер, и надвигалась столь же теплая ночь.
Розанов с Калистратово, отойдя с полверсты, встретили Помаду. Он шел с большим узлом на плече и с палкой.
Можно было догадаться, что Помада очень весел, потому что он задувал вразлад:
Nos habeeeebit huuuumus. Nos habeeebit huumus. [61]61
Нас примет земля. (лат.).
– Помада! – окрикнул его доктор.
– Э! – отозвался Помада и соскочил с высокой окраины дорожки, которою шел.
– Откуда?
– Из разных мест, братец; здравствуйте, Полина Петровна, – добавил он, снимая свой неизменный блин с голубым околышем, и сейчас же продолжал: – взопрел, братец, как лошадь; такой узлище тяжелый, чтоб его черт взял совсем.
– Что это у тебя в узле-то?
– Белье от прачки несу Елизавете Егоровне.
Калистратова засмеялась, а Розанову было досадно.
– Слуга-личарда верный, – сказал он Помаде, – когда ты дело-то будешь делать?
– А мне, брат, уж место обещано.
– Какое ж место?
– Богатырев меня в сенат определяет.
– Писателем?
– Да, пока; чудак ты: ведь нельзя же разом.
– Десять сребреников будешь получать в месяц?
– Нет, я думаю больше.
– Хорошо ж твое дело! Прощай, спеши с бельем.
– Или спать ложатся?
– Кажется.
– О, черт меня возьми! – воскликнул Помада и, взвалив на плечо узел, замаршировал беглым шагом, даже забыв проститься.
Розанов с Калистратовой обернулись и молча смотрели на Помаду, пока белевшийся на его плече огромный узел с бельем исчез в темноте ночи.
– Это у него, значит, и на извозчика нету, – произнесла Полинька.
– Да нету же, нету.
И Розанов и Калистратова почти ничего не говорили во всю дорогу. Только у своей калитки Калистратова, пожав руку Розанову, сказала:
– Вы, Дмитрий Петрович, не огорчайтесь. Я очень жалею, что все это так вышло; но ведь это не нынче, так завтра должно было непременно случиться.
– Да я уж привык к таким встрепкам, только досадно подумать, за что это на мою долю их так много выпадает. Ведь вот всегда так, как видите. Ну чем я виноват сегодня?
– Вы сегодня совершенно правы и потому должны быть совсем спокойны.
– А между тем я же все сиротею и сиротею; даже жизнь иной раз становится постылой!