Неприкасаемый
Шрифт:
— Виктор! — воскликнула миссис Бобриха. — Какая приятная неожиданность!
Я остался на обед. Весь разговор крутился вокруг помолвки Ника. Старшие Бобры тихо ликовали: Сильвия Лайдон, будущая наследница, была завидной партией, пускай даже чуть потерявшей товарный вид. Джулиан, которому уже исполнился годик, жалобно заплакал, когда я посадил его на колени. Все смутились, стараясь скрыть неловкость шутками и сюсюканьем. Малыш не успокаивался, и в конце концов я вернул его матери. Я сказал, что он очень похож на Ника — вообще-то он не был на него похож, но я подумал, что Бобрам будет приятно слышать, — на что Вивьен почему-то бросила на меня холодный взгляд. Большой Бобер разочарованно рассуждал о крахе французов; похоже, он принимал его как личное оскорбление, будто Первая армия генерала Бланшара увиливала от своей главной обязанности, которая, конечно же, состояла в том, чтобы
— Попытки? — громко переспросил он. — Какие попытки? Юго-восточное побережье обороняют отставные служащие страховых компаний с деревянными ружьями. Немцы могут после завтрака отправиться туда на резиновых лодках и к обеду быть в Лондоне, — завелся он. Сидел, кипя от злости, во главе стола, судорожно катая длинными темными пальцами хлебные шарики. Я раздумывал, как бы перевести разговор на мою книгу о Борромини; теперь же, приуныв, передумал. Миссис Б. попыталась успокоить мужа, положив на его руку свою, но тот раздраженно ее стряхнул. — С Европой покончено, — сказал он, гневно сверкая глазами и решительно кивая головой. — Кончено.
Младенец, по-хозяйски устроившись на груди у матери, сосал большой палец и не мигая с обидой глядел на меня. Мне захотелось завыть волком: «О Господи, избавь меня, освободи!» Будучи не уверенным, что мой безмолвный крик не услышан, я виновато оглянулся. Когда пришло время уезжать, пока Большой Бобер, ворча по поводу рационирования бензина, ходил за машиной, чтобы отвезти меня на станцию, Вивьен стояла со мной на парадных ступенях.
— Знаешь, я этого не сделаю, — сказала она, улыбаясь. Но веко нервно подергивалось.
— Чего ты не сделаешь?
(«Избавь меня!»)
— Не дам тебе развода. — Она тронула мою руку. — Бедняжка, боюсь, что мы навсегда связаны одной веревочкой.
Как мило! Мисс Вандельер вручила мне рождественский подарок — бутылку вина. Еле дождался ее ухода, чтобы развернуть. Болгарское красное вино. Я иногда подозреваю за ней чувство юмора. Или я сам становлюсь жадным? Такой жест, возможно, был от чистого сердца. Сказать ей, что мой поставщик как-то говорил, что южноафриканцы тайком продают свое вино оптом болгарам, которые разливают его под более политически приемлемыми этикетками и продают ничего не подозревающим либералам на Западе? Конечно, не скажу. Какой же я несносный старый хрыч, если вообще мне приходит такое в голову.
Мы, Данни Перкинс, Альберт Клегг и я, составили великолепную команду. Альберт получил профессию в сапожной мастерской Лобба; он был одним из тех гениальных самородков, которых до наступления всеобщей грамотности в избытке порождал рабочий класс. Маленький человечек, ростом ниже Данни и много стройнее. Когда мы трое шагали следом друг за другом, скажем, по станционной платформе, то, должно быть, выглядели как иллюстрация к учебнику по естественной истории, изображающая эволюцию человека от примитивного, но не лишенного привлекательности пигмея, через крепко сколоченного простолюдина феодальных времен к прямостоящему женатому и связанному по рукам и ногам Homo sapiens наших дней. Альберт очень любил свое ремесло, хотя порой оно доводило его до бешенства. За что бы ни брался, он во всем фанатично стремился к совершенству. Во время работы он находился в одном из двух состояний: глубокой, почти патологической сосредоточенности или ярости от бессилия. Все ему казалось не так, как надо, или не совсем так; инструмент всегда никуда не годный, нитки слишком грубые или слишком тонкие, иголки тупые, шило из плохой стали. И никогда не хватало времени на то, чтобы закончить работу так, чтобы он остался доволен.
Они с Данни постоянно шепотом переругивались; по-моему, в мое отсутствие дело доходило до потасовок. Думаю, что их сдерживало не мое звание, а своего рода чувство собственного достоинства, нежелание выделяться в присутствии тех, кто выше тебя чином — одна из привлекательных черт, свойственных их классу. Данни, бывало, стоит в дверях нашего купе, нервно, почти беззвучно посвистывая и переминаясь с ноги на ногу, а похожий на облаченного в хаки злобного гнома Альберт, усевшись с ногами напротив меня на ходуном ходившее под ним сиденье, держал на коленях вализу польского правительства в эмиграции, распарывает шов, который он только что кропотливо зашивал, готовый начать все сначала. А тем временем в соседнем купе курьер Ярослав, мертвецки пьяный после водки и отборной балтийской икры, которыми весь вечер усердно угощал его Данни, ворочается на своей полке, и снятся ему дуэли и кавалерийские атаки, или что там еще может присниться мелкому польскому шляхтичу.
Мы угощали
Попадали мы и в щекотливые положения. Один турок, проведя с Кирсти всего несколько минут, появился в коридоре в нижнем белье как раз тогда, когда Альберт только принимался орудовать шилом и лезвием над вализой этого малого. К счастью, у турка были неприятности с простатой, и к тому времени, как он вернулся, облегчив мочевой пузырь, величиной, должно быть, с футбольный мяч, страдальчески морщась и в то же время подозревая неладное, Альберт успел заделать распоротые стежки и я смог убедить Абдула, что мой подчиненный не химичил с мешком, а, наоборот, старался, чтобы все было в целости и сохранности. Правда, в некоторых случаях нам приходилось прибегать к крайним мерам. Я обнаружил у себя способность угрожать. Даже в незначительных случаях в моих спокойных намеках на возможные неприятности было нечто такое, что оказывалось вполне убедительным. Шантаж, особенно по части секса, в те строгие времена был эффективнее, нежели сегодня. И был более успешным, когда наживкой служил Данни, а не Кирсти. Помню одного несчастного португальца по имени Фонсека, малого средних лет с аристократической осанкой, который вез кучу информации. Обладая лишь элементарным знанием языка, я дольше чем нужно засиделся над бумагами и вдруг почувствовал, что атмосфера в купе стала другой. Альберт кашлянул, я оторвался от бумаг и увидел, что, глядя на меня, в коридоре стоит сеньор Фонсека облаченный в чудный голубой, как небо в Часослове, шелковый халат. Я попросил его войти. Пригласил сесть. Он отказался. Держался учтиво, но оливковое его лицо посерело от гнева. Данни, который провел с ним в трудах пару часов, спал в следующем купе. Я послал за ним Альберта. Зевая и почесывая живот, Данни предстал перед нами. Отослав Альберта покурить в коридор, я минутку помолчал, разглядывая носок моего ботинка. Я убедился, что такие паузы выбивают из колеи даже самых отъявленных наших, как бы сказать?.. жертв, полагаю, это единственное подходящее определение. Фонсека начал заносчиво требовать объяснений, но я его оборвал. Напомнил о законах против гомосексуализма. Упомянул о жене, детях — «Двое, правильно?» Нам о нем было известно все. Данни зевнул. «Не лучше ли, — спросил я, — забыть, что было этой ночью, забыть все случившееся? Я, разумеется, гарантирую вам полное молчание. Слово офицера».
Снаружи в освещенное окно мчавшегося вагона колотили черные капли дождя. Я представил поля, припавшие к земле фермы, качавшиеся на ветру большие, с густой кроной, деревья, и подумал, что это мгновение — сей мчащийся сквозь ночь и бурю маленький светлый мирок, и в нем запечатаны мы — никогда не повторится, и меня пронзило неведомое ранее чувство глубокой скорби. Игра воображения не бывает неуместной. Фонсека не сводил с меня глаз. Меня поразило его сходство с Шекспиром с портрета работы Дрошо — тот же выпуклый высокий лоб, те же впалые щеки и внимательные настороженные глаза. Я расправил на колене документы и сунул их обратно в вализу.
— Поручу рядовому Клеггу зашить, — сказал я. — Он большой специалист, никто не узнает.
Фонсека глядел на меня как затравленный зверь.
— Да, — повторил он, — никто не узнает. — Он повернулся к Данни: — Могу я поговорить с вами?
Данни, как всегда, скромно пожал плечами, и они вышли в коридор. Фонсека оглянулся на меня и закрыл за собой дверь. Через минуту в купе вернулся Альберт Клегг.
— Что с этим даго, сэр? — спросил он. — Они с Перкинсом стоят у уборной. Кажется, он плачет. — Парень хихикнул. — Видали, какая на нем фиговина, голубая такая? Он в ней как долбаный альфонс. — И с ухмылкой добавил: — Прошу прощения за выражения, сэр.