Неприкаянные
Шрифт:
Юрты свои Бегис и Мыржык поставили на ближнем к озеру холме, чтобы видны были издали и чтобы самим видеть далеко. Далеко видеть надо было тот край степи, где стоял аул старшего брата. Побаивались его Бегис и Мыржык: как бы не возгорелась местью душа Айдоса и не проникся главный бий желанием вернуть младших братьев на землю отца. И в сторону Кунграда следовало поглядывать, без страха, правда, — не напал бы на своих друзей Туремурат-суфи, — но и не равнодушно: ждали братья одобрения и помощи от кунградского хакима. Не замешкался Туремурат-суфи. Послал подарок братьям — пятнадцать голов скота. И слов приятных передал с погонщиком
Подарки размягчили вконец сердца Бегиса и Мыржыка. Почудилось им, что вся степь радуется появлению нового аула. На лицах братьев цвели улыбки, как весенние травы, в глазах горел огонь гордости. Оказывается, выйти из-под опеки старшего брата — великое дело, угодное и людям и богу.
— Раньше мы были травой чахлой у ног Айдоса, — говорил довольный Бегис. — Теперь становимся стройными тополями.
Ты не ошибаешься, брат мой! — соглашался Мыржык. — Саженцы должны расти на воле, собственными корнями вбирать соки земли. Только тогда молодой турангиль поднимается ввысь, когда ему не мешает своей тенью старое дерево.
Все аульчане разделили радость братьев. Одна душа лишь не разделила — молодая жена Мыржыка красавица Кумар. Печалила ее вражда между братьями. Не она ли виной разлада? Хотя вины в этом своей не чувствовала и не понимала причины, которая привела к разрыву, но не все ведь лежит на песке, что-то и под песком: норки-то свои степные зверюшки строят в глубине. Боялась Кумар людской молвы: «Вот, мол, нерадивая кобылица переполошила косяк, натравила коней друг на друга. Бьются в кровь теперь».
Кайнагу своего, старшего брата мужа, Кумар считала великим бием. Ума у него больше, чем у братьев, он и сильнее их, и дальновиднее. Учиться бы им у него жизни, а не у Туремурата-суфи и отца ее, Есенгельды.
Слушая похвальбу Мыржыка, она как-то сказала:
— Господин мой, отважному степняку следует гордиться своим племенем, а не племенем жены. Рука близкого надежнее руки дальнего. Дружба-то ваша с хакимом Кунграда не прочнее яичной скорлупы.
То, что жена, всегда молчавшая, вдруг открыла рот перед мужем, удивило Мыржыка, но не очень — степнячки, они языкастые, — очень удивило то, что она произнесла, открыв свой безмолвный обычно рот.
— Смысл мужской дружбы недоступен женщине, — сказал он строго и тем хотел сомкнуть уста Кумар.
Но не так-то легко оказалось это сделать. Не умолкла Кумар.
— Переступив порог этого дома, научилась я понимать смысл произносимого. Семья зовется именем одного человека. Имя наше — имя отца твоего, как и имя твоих братьев…
— Ну договаривай, если уж начала, — стал сердиться Мыржык.
— Господин мой, все сказано.
— Не все! Ты не назвала Айдоса. Тянешь нас обратно под его тень. Хитра, шельма!
Слезы обиды выкатились из глаз Кумар. Искренность ее приняли за хитрость. Глуп человек, отмахивающийся от того, кто указывает правильную дорогу. Кончиком платка прикрыла бегущую слезу Кумар и тем избавила себя от насмешливых слов мужа. Она была горда.
Слова-то
— Встречай тестя, брат! Едем сам Есенгельды-бий.
— Отец! — прошептала Кумар.
— Да, отец, — усмехнулся Мыржык. — Твой отец, которого ты хочешь поменять на кайнагу.
Вспыхнула Кумар, ожег ее словом Мыржык, но не спалил.
За юртой уже приветствовали гостя. Бросился туда и Мыржык. Хозяин должен первым встретить родственника — таков закон степи и веры.
Отца Кумар ввели под руки, ввели, как вводят главу рода, как правящего бия, подыгрывая тем тщеславному чувству бывшего хакима. Он шел, стараясь высоко держать голову, а голова не держалась, тряслась, и плечи расправить не удавалось: сутулость затвердела в кости, и разогнуть кость уже нельзя было. Белая борода, жидкая и легкая как шелк, моталась на груди в такт движению. Дряхл был Есенгельды, все, казалось, погасло, все обесцветилось в нем, лишь черные глаза горели ярко и молодо и казались чужими на лице старца.
— Мир вам, — молитвенно произнес Есенгельды и степенно погладил бороду.
— И вам мир, — ответили молодые хозяева юрты, усаживая тестя на почетное место и подталкивая под локти и спину мягкие подушки.
Кумар замерла на почтительном расстоянии, как того требовал этикет. Ей хотелось приблизиться к отцу, погладить его руки… Жалость переполняла ее сердце — немощь отца была такой приметной в чужой юрте, но ни приблизиться, ни тронуть его ласково не смела в присутствии мужчин. Только глядела, и грусть была в ее взгляде.
Заговорил Есенгельды. Заговорил, потому что все ждали его слов, как ждут откровения от святого. И что бы ни сказал, принимали с благоговением, качали головами, цокали языками. Мыржык замер, боясь проронить хоть слово.
А что говорил старый Есенгельды? Ничего. Нечего было ему сказать, пустое плел, долго плел, пока не вышел на свою тропу осуждения мыслей и дел Айдоса. Тут слова стали ясными и взволнованными. И в каждом — яд.
Грусть истаяла в глазах Кумар. И жалость ушла. Немощный Есенгельды. оказывается, был еще силен и силу свою вкладывал в зло. Дома-то Кумар не слышала рассуждений отца о смысле жизни — не делился он сокровенным с детьми. А в юрте Мыржыка услышала. Ненависть слепила старика, ни о чем другом, кроме как о мести Айдосу, ставшему вместо него хакимом. говорить не мог, думать не мог И ненавистью своей заражал других.
Сузив красноватые веки, обхватив бороду руками и оглаживая ее время от времени, он неторопливо ронял слова на сердца людей, как роняет гюрза капли яда.
— Размышляя о делах Айдоса, уподобляешься смотрящему в колодец: глубок, а дно все же видно. Дно-то нашего главного бия черное. Раздал сорока сиротам телят и посеял семена разлуки. Мир устроен, как пожелал того всевышний: богатый есть богатый, бедный есть бедный. Отдав богатство другому, себя разоришь, а другого богатым не сделаешь, только заслужишь проклятие. Великий правитель Кунграда сказал мне как-то: «Жизнь каждого записана в книге судеб, и будет так, как суждено судьбой». Айдос прежде славился скупостью. В скупости поднялся над близкими, разбогател. Так было назначено судьбой. Ныне вдруг стал расточителен: свое отдает, народное отдает, и все — хану! А утроба ханская ненасытна. Каракалпаки скоро с пустым котлом останутся…