Непрямое говорение
Шрифт:
§ 40. Случай наслаивания разнотипных ноэс. Наслоение ноэс свойственно не только символической референции, направленной на не имеющие семантического облика ноэмы, но и не символическим тропам. Тропы часто определяют как чувственные транспозиции – приписывание чувственных качеств, свойственных одному типу ощущений, другим по типу чувственности ощущениям, например, приписывание зрительных свойств осязательным или звуковым ощущениям. Так, в частности, интерпретируется известный пример из Пруста: «"овальное и позолоченное" позвякивание колокольчика садовой калитки» . [323] В терминологии феноменологии говорения это даваемое через понятие транспозиции объяснение «овального позвякивания колокольчика» можно было бы сформулировать как перенос зрительной ноэсы на слуховую ноэму.
Однако ситуация сложнее и гораздо интереснее: здесь следовало бы говорить не о переносе, а о наслаивании зрительной и слуховой ноэс. Ведь здесь не только перераспределение ноэс, здесь – объемное ноэтическое изображение: когда колокольчик позвякивает, это не только слышимо, но и видимо – колокольчик подрагивает, будучи при этом овальным и позолоченным. [324] Наслоение зрительного и слухового дает объемное изображение и выражает особый смысл, ускользающий от возможной ноэтически однотипной нарративной перефразировки вроде: «позолоченный и овальный колокольчик садовой калитки позвякивал». Объемная ноэтическая изобразительность, порождаемая наложением разнотипных ноэс, не семантизуема в прямом логическом виде, естественная природная взаимосвязь зрения и слуха выражена здесь непрямо – через наложение разнотипных ноэс на одну ноэму (колокольчик). [325]
Взаимонаслоения ноэс характерны не только для чувственных восприятий, но и для ментальных движений сознания (Гуссерлем описывались схожего рода наложения разнотипных ноэс в потоке актов чистого сознания). В самом простом случае речь может здесь идти о взаимном наслаивании осмысления и оценивания, точнее же: о естественной сращенности того и другого (аналогичной естественной сращенности зрения и слуха в восприятии овального позвякивания колокольчика). «Безоценочного высказывания» создать нельзя – мыслится ли оно таковым или нет. Кроме сращенности осмысления и оценивания можно говорить о сращенности осмысления с оглядкой на другого: слово другого всегда стоит рядом и наслаивает на наше слово свои обертоны (подробно об этом в эгологическом разделе).§ 41. Опущение ноэм, метафора и символ. Семантическое опущение ноэс – явление, как мы видели, не просто распространенное,
Когда и если процессу «опущения» подвергаются ноэмы, «работа» означивания (наделения смыслом, в определенном ракурсе и – референции) ложится в основном на плечи ноэс: возможность косвенно усмотреть опущенную ноэму дают их особые конфигурации (если же эта ноэма не была сама финальной целью высказывания, то за ней в свою очередь может просматриваться и «референт»). В таких языковых случаях игра и инсценированные конфигурации ноэтических (модальных, оценочных, тональных и др.) компонентов могут приводить не только к усмотрению того, какая именно ноэма опущена, но и к прослеживанию того, как эта ноэма сложена и как она рождается из окружающей ноэтической пены – из свойств ноэс, транспонированных в текущие ноэмы фразы, заместивших тем опущенную ноэму и способствующих ее усмотрению.
Опущение в семантической ткани высказывания ноэмы, соответствующей интенциональному объекту, и транспонирование в ноэмы соответствующих ноэс – почти формульно прозрачная дефиниция непрямого говорения. Опущение ноэм в большей степени, чем опущение ноэс, способствует пониманию телеологии непрямого говорения: на фоне его других возможных толкований (как «экономии языка», как «украшения речи» и т. п.) здесь обнажается главное – невозможность прямой «сказываемости» определенных типов смысла.
Действительно: опущению могут подвергаться как имеющие семантический облик ноэмы, так и в принципе не имеющие такового. В первом случае семантическое восстановление опущенного ноэматического состава возможно, и оно может идти на пользу пониманию (как, например, в стихотворении Анненского «Смычок и струны» [326] ), однако эта «польза» небесспорна: поэзия небеспричинно – не без смысловой цели – оставляет опущенный ноэматический состав несемантизованным. Во втором случае – как в антиномической поэзии Вяч. Иванова – семантизация опущенного невозможна (Душа… /Единым и Вселиким – /Без имени – полна! – Вяч. Иванов. 1, 749; примеры см. в статье о поэзии Вяч. Иванова), производимые же попытки «именовать» символический референт разрушают стихотворение и сам референт, т. е. создают на его месте новое высказывание с новым смыслом и/или референтом. Свидетельством естественной настроенности поэзии на ноэтическую инсценировку ноэматического смысла является то, что некоторые поэтические произведения могут целиком строиться на приеме «опущения» ноэм – как на своем общем композиционном принципе. Так построено, например, стихотворение Мандельштама «Яслово позабыл, что я хотел сказать». В таких случаях комментирующие усилия и перефразировки, если они сводятся к попыткам семантического восстановления опущенных ноэм, безрезультатны и исказительны.
Если говорить формально, то ноэма референцируется в таких случаях боковым «языковым зрением». Хотя смысл в принципе имеет необразную природу (что не мешает ему, конечно, в определенных условиях ее иметь), происходящие при опущении ноэм смысловые эффекты непрямого говорения («умного видения») можно сравнить со зрительными эффектами непрямого видения (по типу, в частности, двойного или тройного отображения, обратной перспективы и т. д.). Если же искать конструктивно показательного сравнения, то передача опущенного ноэматического состава через инсценированную конфигурацию ноэс аналогична (как и другие типы языковых инсценировок) изобразительным приемам в кино. «Кинематографические ноэмы» (или «кинемы» – термин Пазолини) тоже часто опускаются: [327] главное «интенциональное событие» может при этом даваться через его сюжетные последствия, эмоциональную реакцию героев, наконец – через рассказ и т. д. Применение таких «опущений» часто диктуется тональным отношением к «опускаемому» (нежеланием, например, передавать аксиологически высокое «в лоб», несоответствием изобразительных потенций материала и приемов изображения тому, что должно изобразить и т. д., т. е. невозможностью «прямого киноизображения»). Если перефразировать фразу С. Эйзенштейна о том, что принцип искусства есть «метафора как перенос (во всех оттенках – от усмотрения до образа, т. е. от усмотрения сходства до сплава в новое представление)… на материал искусства (сюжет, цвет, композиция…) того, что в жизни несказуемо» , [328] можно говорить, что языковая метафора в стратегически усложненных случаях (в поэзии) – это перенос на ноэтический материал того ноэматического состава, который семантически несказуем в своей полноте. Сюжет и композиция при этом столь же в компетенции языка, сколь и искусства; в его силах и уклонение от прямоты через временные метонимию и синекдоху, иносказание, псевдоинтригообразование и т. д. Слепая ласточка в чертог теней вернется / На крыльях срезанных, с прозрачными играть – это ноэтическое инсценированное через псевдовременной сюжет означение «забытого» («опущенной» в гуссер левом смысле главной ноэмы первой строки – см. об этом же в другом аспекте в § «Неустранимость речевого центра „я“. Трехголосие, ирония и метафора»), т. е. его непрямое изображение через псевдонарративную интригу: здесь все полновесные семантические участники, т. е. формально ноэмы, являются по своей означающей сути ноэсами, здесь нет ни одной прямой ноэмы; все в целом – ноэтическое иносказание. Только в четвертой строке вместе с интонацией сентенции (а значит, и вместе со сменой точки говорения по оси я/мы – см. «Диапазон причастности») появится полноценная ноэма («ночная песнь»), но и она не самодовлеюща – относительно нее опущенная выше и составляющая истинный интенциональный объект ноэма сама становится непрямой ноэсой («в беспамятстве»).
Хотя, таким образом, непрямое выражение семантически опущенных ноэм – особая стратегия выражения непрямых смыслов, ситуация «говорения через неговорение», как она оценивалась выше при обсуждении различных модификаций, происходящих с опущенными ноэсами, «сдвинулась», но не изменилась в принципе: в случаях опущения ноэм непрямо выражается не ноэтический, а ноэматический смысл, тем не менее и он выражается поэтическими способами.§ 42. Миражи и непрямые смыслы. Изображение (выражение, референция и т. д.) опущенных ноэм – как в случаях неназывания имеющегося имени, так и в случаях ноэматического смысла, не имеющего семантического облачения (символического непрямого говорения), – аналогично, сказали мы выше, ноэтической игре семантических зеркал. Игра зеркалами в сфере реальной оптики может приводить, как известно, к созданию зрительных миражей – несуществующих ложновидимых объектов. А что в языковой сфере – в области умного видения и семантической словесной оптики? Не есть ли все непрямо говоримое в ноэматическом составе – мираж?
Миражей в говорении хоть отбавляй – да, но проблема ведь в том, что миражи могут возникать и без всякой тропологической и ноэтической оптики. Смысловые миражи широко распространены при самом что ни на есть прямом говорении, при целенаправленной до наивности установке на прямую семантику, и только введенное в сознание долгой жизнью языка антисемантическое противоядие помогает обычной речи пробиваться сквозь эти миражи – «направление предполагает», «пить обжигающий чай», «быт принимается за действительность» и т. д. Вот реальная фраза из авторитетного научного текста конца 1950-х годов: «Метод, добытый Пушкиным в лирике и в драме 1820-х годов, применен им и в стихотворном романе: теперь он понимает человека не как метафизическую сущность, а как историко-национальное явление, как тип». Только зная условности прямой семантики, зная зелья и антидоты от ее миражей, можно понять эту фразу: метод, добытый в лирике – разве в ней, а не при ее написании?; человек может быть понят как историко-национальное явление – это вообще представить невозможно, можно, например, как обладающий национальными и исторически обусловленными свойствами; человек может быть понят как тип – может ли?; он может описываться через типические свойства. Очевидно, что не только во фразе-примере, но и в примененных нами ее перефразировках тоже есть свои семантические миражи. Перефразирование не имеет дна.
Семантика вообще по способам своего действия двусмысленна и иллюзорна – тем не менее она, по общей оценке, может передавать смысл, адекватно воспринимаемый. Но почему в таком случае в метафоре видеть только мираж, особенно при ее движении в сторону символа (у ноэмы или референта которого вообще не предполагается прямого семантического облика)? Да, если миражи неизбежны при самой «прямой» семантике, они бывают и при тропах, но (это и есть изюминка вопроса) и в тропах, значит, как и в прямой семантике, бывают не миражи.
Вопрос можно сформулировать и в крайней форме: либо признать семантику самой феноменологической предметностью (самим и всем смыслом), либо – всегда неизоморфным, в том числе порождающим миражи смысла зеркалом. В первом случае семантика сама «станет» смыслом, но мы ничуть не защитимся от миражей, а лишь потеряем необходимую для их распознавания дистанцию. Во втором случае смыслом будет именно то, что не есть семантика, – то, что понимается через семантику, но не есть она сама, что облекается в нее, но не срастается с нею, что в своей неизоморфности семантике может оказаться и миражом, и реальным смыслом.§ 43. Непротяженная динамичность смысла – протяженная статичность семантики. Смысл не срастается с семантикой и потому, что в случае своей ноэматической природы он часто не имеет ноэматически-статической, а потому и характерной для языка складывающейся из статических моментов протяженной формы существования. Это – уже не собственно языковая тема. тем не менее для проблемы непрямого говорения обозначение возможности такого аспекта смысла существенно. По преобладающему толкованию ноэма есть смысл, а семантизация ноэмы – это в определенном смысле финал ее конституирования, и значит то, что не семантизировано, не ноэма (или «еще» не полностью ноэма, не смысл или не полностью смысл). Однако такое понимание не обязательно покрывает всю смысловую сферу. Один из возможных концептуальных «подступов» к непротяженно-динамическим аспектам смысла мы видели при интерпретации лосевского радикального концепта «эйдетический язык». Применительно к теме непрямого говорения главное в лосевской идее эйдетического языка – толкование онтологического зазора между ним и естественным языком (а значит, и между смыслом и семантикой) в качестве связанного с различием форм их существования. Непротяженно-динамический смысл уклоняется от прямой фиксирующей семантической формы. «Уклоняется» не в том смысле, что никакое выражение такого смысла вообще невозможно, а в том, что статическое семантическое облачение во всех случаях искажает – урезает или увеличивает – объем непротяженного и динамического смысла, т. е. семантическое облачение толкуется Лосевым как не органичный для смысла акт – как извне привходящий, «насильно» останавливающий и потому инородный акт, формующий смысл по-своему (как минимум, сужая или расширяя, или – в целом – инсценируя его). При сужении часть смысла остается «опущенной» (о чем говорилось), при расширении – на смысл «наращиваются» инородные семантические компоненты (например, при логической трансформации бессоюзных предложений в союзные – см. § 82).
Разумеется, речь не идет о том, что язык не выражает динамического смысла, напротив, речь сама всегда динамична (не исключено, что как раз динамичность обеих сторон – смысла и речи – способствовала возникновению теорий отождествления смысла с языком). В данном случае речь о другом: язык может выражать смысл и его динамическую природу, потому что сам динамичен, но это выражение всегда не изоморфно, потому что смысл и семантика – разные субстанции, а отсюда и формы динамичности того и другого – разной природы (развитие темы непротяженной динамичности смысла см. в § «О природе ноэтического смысла в связи с ФВ. Значимость непротяженности»).
2.3. Ноэтический смысл, эмоционально-оценочные акты и модальность
§ 44. Версии доминирования «ноэматического» и/или «семантического» смысла. Экспрессивная теория Г. Шпета. По сути дела, такими версиями в той или иной
Собственно говоря, Шпет освобождал предметный смысл и от «ноэматики», так что отнесение его теории к составу акцентирующих ноэматический смысл имеет «гиперболизирующе-иллюстративное» значение: Шпет возвел в куб ноэматическую теорию, очистив смысл не только от ноэтики, но и от ноэматики и сблизив его непосредственно с «предметом». Ноэматика для Шпета – лишнее терминологическое звено между смыслом и предметом. Известно, что гуссерлевы ноэма и ноэматика из «Идей 1» изначально не устраивали Шпета: вместо ноэмы как непосредственно связанной со смыслом и с означивающей семантикой Шпет предпочитал сразу говорить о предмете – Шпет развивал теорию, согласно которой смысл есть «sui generis предмет и бытие» (там же), то, что непосредственно «присуще самому предмету». [330] В качестве компромиссного терминологического определения можно говорить, что Шпет поставил на место гуссерлева ноэматического смысла семантическую концепцию смысла – на том, например, основании, что в качестве фундаментальной функции слова Шпет понимал «семантическую» . [331] Это разногласие с Гуссерлем существенным образом сказалось, конечно, и на понимании языковых актов: если акцентировавший ноэматику Гуссерль говорил в сфере языка прежде всего о связанном с ноэмами логическом выражении, редуцировав всю коммуникативную сферу, то Шпет акцентирует извещение: смысл у Шпета по самому определению – то, что «сообщается» [332] (выразительная функция со всеми ее коннотациями отходит у Шпета на задний план вместе с «экспрессией»). «Сообщаться», по Шпету, может только тот смысл, который содержится в семантическом составе высказывания.
Хотя шпетовская позиция формально выходит за терминологические рамки означенного выше разделения ноэматического и ноэтического смысла, тем не менее она, тем самым, лишь более выпукло демонстрирует концептуальные особенности интересующего нас толкования ноэматического смысла как доминирующего над ноэтическим: ведь фактически все ноэматические версии смысла в той или иной форме и степени сращиваются с языковой или прямо логической семантикой. Естественно, что экспрессия, понимаемая при таких исходных постулатах как носящая на себе неотмысливаемые черты ноэтики в ее субъективном проявлении, принципиально рассматривалась Шпетом как не входящая ни в смысл высказывания, ни, тем самым, в сообщение. Экспрессия оценивалась Шпетом как по самой природе своей смыслом не являющаяся, как составляющая необязательный и несущественный субъективный привесок к смыслу. [333] Так же – «вненоэтически», а значит и «антиэкспрессивно» – почти всегда настроены все семантические и логические концепции смысла.
Но действительно ли можно понимать смысл абсолютно вненоэтически – на основе одной только ноэматики и/или семантики? Как обстоят в этом отношении дела не только с экспрессией (относящейся в ее шпетовском понимании к «актам душевного»), но и с модальностью? Можно ли вообще полностью разрывать ноэматику и ноэтику?§ 45. Вопрос о степенях и возможности полного разрыва ноэм и ноэс. Бывает ли вообще смысл сообщения в реальной речи непроницаемо отделен от его той или иной ноэтической характеристики (тональности, оценки, иронии и т. д.)? Шпет дает положительный ответ, Бахтин и его единомышленники отвечали на этот вопрос – с разными усложняющими уточнениями – отрицательно. [334]
Шпет разводит в две разные, не взаимосвязанные и не коррелирующие, стороны сообщаемый смысл (мысль, смысловую предметность) и – «личное понимание» этого смысла или мысли самим говорящим, связывая последнее с его личными «представлениями», [335] «психофизическими состояниями» или разного рода другими субъективными обстоятельствами и называя все это в широком смысле «экспрессией». Если говорить в терминах Гуссерля, то такая никак не коррелирующая со смыслом «экспрессия» не может быть даже понята в тесном приближении как ноэса акта: ведь между последней и ноэмой (смыслом, семантикой) корреляция всегда есть по самому замыслу этих понятий. В этом отрыве ноэсы от ноэмы, или, точнее, в «ноэсоктомии», т. е. в полном отсечении от зоны рассмотрения ноэс, можно усматривать одну из специфических особенностей позиции Шпета (в противоположность «ноэмоктомии» в описанных выше исключительно ноэтических версиях смысла). Конечно, «ноэсоктомия» – это некоторое заострение: не может вообще не быть ноэтики в виде хотя бы номенклатуры типов актовой связи там, где говорится о «логических формах», которые всегда имеют свои ноэтические стороны и закономерности. Тем не менее это заострение имеет некоторые основания: ноэтическая составляющая логических форм понималась Шпетом как фундированная законами сочетания семантики или смысловой предметности, а не собственно ноэтикой и ноэсами. Для Гуссерля, как мы видели, наоборот, именно взаимная сущностная коррелятивность ноэмы и ноэсы составляла главный предмет внимания как насквозь пронизывающая все сферы и акты сознания, а значит и языка. Если эту корреляцию не признавать и отпускать ноэсу в свободное от всякой связи с ноэмой плавание, то она, тем самым, действительно превращается из ноэсы в нечто субъективное, никак не относящееся к «объективному» смыслу; и тогда нельзя будет это субъективно блуждающее «нечто» считать смыслом – что Шпет, согласно своей логике, и предлагает делать.
Понятно, что феноменология непрямого говорения занимает здесь иную позицию, однако в поднимаемой Шпетом тематике имеется несколько весьма существенных для нее моментов (более подробно об аргументации экспрессивной теории Шпета и об эксплицировании в ней ряда концептуально значимых, но редко выносимых на обсуждение проблем см. в Экскурсе 5 «Экспрессивная теория Г. Шпета как версия „аналитической феноменологии“»). Один из них в том, что в феноменологии говорения (как и у Гуссерля) ноэсы и ноэмы тоже, о чем выше подробно говорилось, могут разводиться, разрываться и вступать в различные отличающиеся от исходных конфигурации. Разница в том, что при всей инсценированности взаимоотношений ноэм и ноэс связь между ними феноменологией говорения именно сохраняется; все происходящие в языке ноэтически-ноэматические смещения «помнят» о своем исходном положении и как раз этой памятью и способствуют проникновению через конфигуративные инсценированные зазоры непрямого смысла.§ 46. Постановка проблемы соотношения в феноменологии говорения актов душевной и волевой сфер с модальностью. Шпетовский отказ включать экспрессию в смысл толковался выше как отказ от признания ноэтической формы смысла, но толковался так лишь в общем приближении, оставляющем существо проблемы неясным. Понятно, что не ради защиты самих по себе субъективных нюансов смысла обсуждалась шпетовская теория (хотя и они могут самолично входить в смысл высказывания), но ради типологически общих форм ноэтического смысла. Под широкое шпетовское понятие «экспрессивности» подпадает, как мы видели, многое – оценка, тональность, воление, аксиология и т. д., т. е., по сути, все гуссерлевы акты душевной и волевой сфер, имеющие свою ноэтическую типику. Возможность «перехода» того, что Шпет оценивает как сугубо субъективные формы экспрессии, в интересующие нас типологические ноэтические смыслы связана с вопросом об общем смысловом статусе ноэтики и ноэс, фундирующих все формы того, что Шпет широко называл «экспрессией».
Как здесь предполагается, этот статус первоначально следует определять на фоне модальности (а затем и на фоне тональности сознания – см. след. раздел). В прямолинейной форме эта предполагаемая нами взаимосвязь звучит так: если то, что Шпет называл «экспрессией», имеет модальные корни или какое-либо родство с модальностью, то вместе с нею «это» может входить в смысл, если не имеет – остается субъективным текущим настроем ноэсы. Модальность при этом понимается в гуссерлевом смысле – как «характеристика доксы», или «верования», т. е. ноэсы; модальность – это поэтическая характеристика, коррелятивно сопряженная с модусами бытия, т. е. с модусом бытия своего «предмета» – как либо данного из первоисточника, либо воображенного, желаемого, предвосхищаемого, сфантазированного и т. д. (§ 103). Корреляция понятия «модальности» ноэс с понятием «модусов бытия» предмета имеет тот смысл, что разным типам доксы соответствуют различные модусы бытия смысловых предметностей (по своей модальности ноэсы могут быть, соответственно, актами восприятия, воображения, предвосхищения, фантазии, мечты и т. д.).
По мере прояснения проблемы наличия или отсутствия у актов душевной и волевой сфер «родства» или «сходства» с модальностью будет, как предполагается, насыщаться конкретным содержанием и понятие «ноэтического смысла».2.4. Интерпретация гуссерлевых идей о модальности с точки зрения феноменологии непрямого говорения
§ 47. Ноэматическое предложение Гуссерля и идея опоры языка на прамодальную ноэсу. Гуссерль связывал свою изложенную в разделе 1.2. теорию прадоксы, прамодальности и прапредикативности с «ноэматическим предложением». Этот в высшей степени примечательный концепт вынесен в заглавие § 133 «Идей 1», где ноэматическое предложение понимается как локализованное «до» акта логического выражения, «до» характерных для него аналитических предикативных синтезов и расчленений. Что имеется в виду?
При введении концепта ноэматического предложения Гуссерль краток – смысловые связи с другими разделами «Идей 1» мыслились им как саморазумеющиеся для читателя. Действительно, концептуальные связи ноэматического предложения с прадоксой понятны, и об этом мы уже говорили, но поскольку Гуссерль вводит понятие предложение, то для нашего контекста на авансцену выдвигаются прежде всего языковые параллели. Хотя в самом параграфе Гуссерль языковых примеров на ноэматическое предложение не приводит, можно на основании восстановления концептуальных перекличек внутри «Идей 1» привести такие примеры на ноэматические предложения, которые скорее всего будут соответствовать их гуссерлеву пониманию. Такое возможно, если, в частности, держать в уме, что ноэматические предложения определены в § 133 как одночленные предложения, что ссылка – как на очевидно понятное – дается при этом на восприятие (а восприятие – элементарный пример на прадоксу) и что в других случаях к восприятию приводятся примеры вроде «Это – черное, это – чернильница». Такие конструкции и понимались, следовательно, как «ноэматические предложения».
Но ведь это – имена.
Фактически получается, что ноэматическое предложение Гуссерля – это совокупность имени или именования с утверждением существования именуемого. Имя или именование «чернильница» скрывает ноэматическое предложение: «это – чернильница», «белое» скрывает «это – белое». «Это – белое», как уже говорилось выше, содержит в себе не только «Это есть белое», но и «То, что эксплицировано как белое, есть» («действительно существует» – в случае непосредственной данности в акте из первоисточника, или утверждено как обособленная ноэма – в случае фикциональной модальности акта). К утвержденной действительности «белого» можно затем неограниченно синтетически присовокуплять обычные лингвистические предикаты: «белое не есть черное, белое есть цвет, белое не есть вес» и т. д. Мы выходим на идею, что без прадоксы с модальностью действительного существования и фундированного ею ноэматического предложения-именования все эти предикаты и все вообще языковые обособления не к чему было бы присовокуплять. Последние присоединяются к немодализированной (прамодальной) прадоксе («Это – черное: если черное, значит не белое» и т. д.; или: «Это – тело, если тело, значит протяженное» и т. д.), ноэматическое же предложение – это сфера самой прадоксы, если не сама прадокса.
Применительно к языку Гуссерля здесь можно толковать в том плане, что ничему нельзя придать смысл, ничто невозможно именовать, ничему нельзя придавать статус существования без опоры на прамодальную ноэсу, пусть и глубоко скрытую в объективированной материи языка – в его семантических и синтаксических глубинах и кружевах. Реальные языковые акты – акты говорения – всегда модально фундированы. За концептом прамодальности усматривается знаменитый спор начала XX века об «экзистенциальных суждениях» (суждениях существования того, о чем суждение: в таких суждениях предикат утверждает лишь само существование субъекта) или экзистенциальных предложениях с присущей им (снова дадим название в параллель прадоксе) прапредикатиеностъю.