Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Непрямое говорение

Гоготишвили Людмила

Шрифт:

§ 48. Модальная версия предикативного акта. Возможны ли немодализированные акты говорения? Понятно, что феноменологическая версия лингвистической тайны глагола «быть» складывалась Гуссерлем аналогично идее «лестницы модальности». Глагол «быть» можно толковать в этом контексте как прапредикативное выражение прамодальности прадоксы (ноэсы действительного существования коррелятивной ноэмы). Во всяком случае сам Гуссерль связывал прамодальность с одним из наиболее интригующих концептов своей феноменологии – с «ноэматическим предложением» (см. выше), т. е. с тем, что, будучи определено как предложение, понимается как по самой своей природе предикативное.

Феноменологическое разрешение проблемы глагола «быть» напрямую связано с описанной выше ключевой границей, проводившейся Гуссерлем на его как минимум двуступенчатой лестнице модальных модификаций между немодализированной (прамодальной) прадоксой и эксплицитно модализированными доксическими актами (утверждением, вопросом, сомнением и пр.). Все модализированные доксические акты содержат в себе обычно понимаемые предикативные двучлены («Xдолжен быть Г», «Это должно быть, чтобы X был Г»), которые, по градационной логике Гуссерля, не первородны, но суть вторичные, третичные и т. д. предикации к исходному прапредикативному акту с его прамодальностью действительного существования. Семантически эксплицированные предикаты суть вторичные предикации к глаголу «быть»: в основе всякого «Хестъ Y», тем более за «X должен быть 7» и лежит «Хестъ» (прамодальная прадокса с прапредикативностью). Именно такое понимание лежит в основе известной гуссерлевой формулировки, что все без исключения модализированные доксические акты, а значит и модализированные языковые акты, «оглядываются назад» – на прадоксу.

Есть ли немодализированные доксические акты в «гласящей» речи? В реальном речевом общении их как таковых нет (поскольку любое коммуникативное выражение вторично), но и речь тоже всегда «оглядывается» на них или на их языковые модификаты. Так, в лингвистике имеется специальное понятие для обозначения немодализированного и некоммуникативного (или коммуникативно нейтрального) доксического языкового акта – пропозиция. Но языковая пропозиция отлична от прадоксы, она многосоставней за счет семантического насыщения валентностей предикативной зоны, в прадоксе в этом смысле пустых. Немодализированная лингвистическая пропозиция в наиболее простом виде – это прадокса плюс семантически насыщающий ее валентности аналитический предикат: «трава зеленая» (прадокса: «трава есть»), «птицы летают» и т. д. В случае восприятия внеположного чувственного референта в качестве пропозиции рассматриваются более насыщенные – не только аналитически, но и синтетически – сочетания, типа «Иван зарядил ружье». Для их перевода в разряд пропозиции такого рода сочетания редуцируются лингвистикой от всего разнообразия возможных здесь модальностей (например, приведенная пропозиция может быть констатацией, вопросом, предупреждением об опасности и т. д.). Подвергая затем аналитически и синтетически насыщенные пропозиции разнообразным коммуникативным превращениям (в вопрос, утверждение, описание и т. д.), лингвистика выявляет и фиксирует тем самым особенности различных речевых актов. Это чрезвычайно полезно, однако игра с модальными преобразованиями пропозиций часто оставляет висящим в воздухе вопрос о природе самой пропозиции.

Дело в том, что, будучи предикативной конструкцией, пропозиция концептуально обособляется при таком подходе от предикативности речевых актов, вплоть до образования в некоторых лингвистических версиях терминологической непроходимости между предикативным двучленом пропозиции, абстрагированной от модальностей и коммуникативности, и предикативностью иллокутивных актов реальной речи. Термин «предикация» используется и там, и там, но концептуальное единство понятия предикации расплывается. Гуссерлева идея многоступенчатости, напротив, как раз тем и хороша, что упрочивает единство этого концепта: предикация у Гуссерля всегда есть та или иная ноэтическая характеристика, всегда есть та или иная ступень модальности акта, включая и прадоксическую, и пропозициональную. Концептуальное единство обеспечивается тем, что предикат у Гуссерля везде и всегда – поэтической природы, т. е. предикат всегда есть то, что или как говорится, а не то, о чем говорится. Тем самым гуссерлево толкование согласуется с традиционным и, главное, этимологически мотивированным пониманием термина «предикативность», добавляя вместе с тем к этимологическому значению слова специфически феноменологический смысл, связанный с ноэтически-ноэматической корреляцией.

Если оглянуться на предыдущие разделы книги, то можно сказать, что гуссерлева теория предиката имеет родство и с лосевской версией предикативности как предикации предикации, и с бахтинским двуголосием как наложением двух актов (с той разницей, что у Бахтина налагаются акты из разных инстанций говорения, о чем подробнее позднее). Более сложно соотносятся Гуссерлева и ивановская версии, тем не менее и здесь – родство: отсутствие имени или погашение именования производится у Вяч. Иванова отнюдь не за счет погашения прадоксы, ее ноэтической энергии, а за счет двух прадокс («это – смерть» и «это же – жизнь»), которые

предикативно скрещиваются друг с другом («смерть живит», «жизнь умертвляет»). Ведь и у Гуссерля корень дела не в конкретном имени, употребленном в прадоксе на месте предиката, а в самом прапредикате-связке «есть», утверждающем действительное (или возможное, желательное и т. д.) существование X («X есть»). Об аналогичной высокой значимости глагола «быть» в ивановской версии символизма выше (в статье «Между именем и предикатом (символизм Вяч. Иванова на фоне имяславия)») говорилось подробно. Прототип предикативного акта во всех перечисленных концепциях один и тот же – феноменологический.

Для непрямого говорения здесь важно то, что референциальная нить к первофеномену, во-первых, может за счет нанизывания на прадоксу большого числа разных по типу вторичных предикатов до бесконечности удлиняться и утончаться, во-вторых, она всегда, тем не менее, наличествует как неотмысливаемая оглядка вторичных предикатов на исходный предикат, утверждающий действительное (желательное, вероятное и т. д.) существование того, о чем в прадоксе. На семантической поверхности речь может идти об одном (напр., о вторичном предикате, поставленном в позицию непосредственного языкового субъекта или интенционального объекта), а референция подразумеваться к другому (к первичному предикату-имени той же конструкции или вообще к исходному X, который «есть» и который «подразумевается» данным высказыванием). Понятно, что здесь – в сфере скрещений, смещений, наложений, нанизываний и, в целом, комбинаторике предикатов – можно усматривать не только истоки непрямых типов референции, но и объяснительные потенции механизма действия тропов и фигур речи.

§ 49. Особо о модальности и нейтральном сознании. Особо оговорим – во избежание недоразумений – чрезвычайно существенное для обсуждавшейся выше темы обстоятельство: сказанное распространяется и на нейтральное сознание, что имеет значение для решения вопроса о его возможных параллелях в языке.

Никак не меняется в своем формальном принципе (хотя и претерпевает модификации) ситуация с прамодальностью прадоксы и тогда, когда речь заведомо ведется о «не сущем» – о несуществующих, «недействительных» предметностях, о предметностях фикциональных, желаемых, предвосхищаемых и т. д. В прадоксической именовательной конструкции «Это естъХ» под «это» может подставляться любой тип смысловой предметности (предполагаемой, вымышленной, фантазируемой, не исключая, конечно, и реально утверждаемой в качестве существующей «объективной действительности»), и любая предметность, будучи означена такой прадоксической конструкцией, получает статус утверждаемого существования, но здесь уже не в качестве внеположной «действительно» сущей предметности, а в качестве той или иной – желаемой, предполагаемой, фиктивной и т. д. – смысловой предметности. Эта предметность дается здесь как утверждаемая в качестве обособленно и целостно взятой – взятой в ее отношении к самой себе – при любой модальности ее бытия (желаемой, фикциональной и пр.); и к такой предметности теми же синтетическими способами могут присовокупляться, разворачивая картину, многочисленные новые предикаты. Что бы ни именовалось через предикат в языковом прадоксическом акте, оно получает статус обособленно взятого и как таковое «ноэматизированного» сознанием.

Ради терминологической связанности получаемой картины можно сказать и так: языковой прадоксический акт именования с его модальностью существования всегда сигнализирует о переводе того или иного смысла в статус ноэмы акта (а не в статус «сущего» или, что здесь то же, внеположного сознанию референта речи). В собственно лингвистической терминологии распространенным, но частным (не исключающим другие языковые формы) аналогом этого языкового действия являются категории именительного падежа и синтаксического субъекта, [336] а также функциональные аналоги именительного падежа, формально приспособленные для помещения в соответствующие синтаксические позиции. Именительный падеж означает, говорил Лосев, что данная смысловая предметность берется «как таковая», безотносительно к ее смысловым зависимостям от других смысловых предметностей (такие зависимости отражаются в других падежах), что и значит: берется как ноэма данного смыслодающего интенционального и/или языкового акта. Как ноэма – и ничего в референциальном отношении больше.

Формально гуссерлева тема нейтрализованного сознания может быть воспринята как противоречащая тезису о ступенях насыщенной, слабеющей, редуцируемой, но никогда не исчезающей вовсе модальности, поскольку Гуссерль говорит о нейтральном сознании как о модификации сознания, которая «известным образом» полностью снимает любую модальность доксы (§ 109). Концептуально, однако, нейтрализованное сознание оставляется Гуссерлем в зоне модальности: оно «сопрягается» со сферой верования и определенным образом «относится» к полаганиям верования, которые в нем содержательно «остаются», никак «не перечеркиваются», а только нейтрализуются в действительной силе своей модальности. [337]

По известной логике, что и несогласие, и согласие, и незаинтересованность, и невынесение ответного мнения – тоже вид диалогического отношения, гуссерлева нейтральность – тоже вид модальности. С той сущностной особенностью (фиксируем стержень нашей вольной интерпретации), что нейтрализация – это модальное отношение не к бытию (resp. не к ноэме), а к модальности же (к ноэсе): это снятие (нейтрализация) содержательности ноэсы, а не ноэмы. Ведь в гуссерлевом описании сути дела принципиально то, что нейтральное – «незаинтересованное» – сознание все-таки в чем-то заинтересовано: в том, чтобы сохранить содержание (ноэму) полнокровной модальности. Гуссерлева нейтрализация заключается не только «в любом воздержании от какого-либо делания, в переводе чего бы то ни было в бездействие, в заключении в скобки, и оставлении чего-либо без разрешения, не решенным», но и в том, «чтобы обладать чем-либо в таких состояниях оставленности и воздержания, и в том, чтобы вдумываться внутрь всякого совершения, или же, иначе, в том, чтобы „просто мыслить“ совершаемое, не „соучаствуя“ в совершении… » (§ 109). Для внутренних процессов сознания такая ситуация не просто обычная, в определенном смысле она доминирующая. Это – и одна из значимых форм состояния сознания, и одна из главных модальностей языковых актов (см. § «Языковые модальности»).

Гуссерль фактически и сам говорит, что операция снятия модальности есть пусть и квази-, но все же модальная операция. Верование и здесь остается, говорит Гуссерль, но только как нейтрализованное: «Характер полагания выведен из действия. Теперь и отныне верование – это уж не всерьез какое-то верование, и допущение – это уж не всерьез какое-то допущение, и отрицание – это уже не всерьез какое-то отрицание. Теперь и отныне все это „нейтрализованное“ верование, допущение, отрицание и т. п.». «Нейтрализованное» мнение – все же мнение, все же модальность, хоть и «не всерьез». Метода сначала жесткого обозначения независимо обособленной специфики какой-либо сферы или состояния сознания, а затем – введения оговорок на поверхности компромиссного свойства столь часто применяется Гуссерлем, на наш взгляд, именно потому, что им в этих случаях выстраивается лестница требующих тщательных дистинкций модификаций соответствующего феномена, где каждая модификация имеет автономное значение, которое необходимо высветить, но где всё – разные ступени одной лестницы. Так же Гуссерль выстраивает и свою лестницу модификации модальностей, обозначая ее особую нейтральную ступень. Неслучайно в этом смысле, что в следующем параграфе (§ ПО) появляется в связи с обсуждением нейтрализованного сознания и его соотношения с разумом понятие «продосиса» – очевидно, что в параллель «прадоксе» (описанной выше ступени прамодальности) и, возможно, в качестве ее предступени, ее доступени.

§ 50. Нейтральное сознание и язык. Может ли язык выражать нейтральное сознание, делает ли он это и как, если да?

Понятно, что гуссерлева нейтрализация модальности сознания – это аналог феноменологической редукции, т. е. результат особой, отвлеченной от естественной установки, настройки сознания, производимой в феноменологических целях; и понятно, что реальные коммуникативные языковые акты – феномены нередуцированного сознания и что как таковые они всегда не нейтральны, всегда включают модальность и доксичность (акт выражения является «исключительно доксотетическим переживанием» – § 109). Получается, что в его чистом, автономно обособленном виде нейтральное сознание в области коммуникативного языка невозможно: все связанные с языком типы актов отличны от актов гуссерлева нейтрального сознания уже тем, что в них включены позициональность, воление, что они направлены на «выражение» (наррацию, изображение и т. д.), а значит всегда имеют то, что выражается, описывается, изображается – имеют «положенное». Все дело тут именно в «положенном» – в его разных характерах.

При не нейтральных актах прадоксы гуссерлево понимание «положенности» – выражаем спорное мнение – можно толковать применительно к языку как максимально возможную степень прямой референции, как остенсию. Прадокса в языке и ноэматическое предложение не нейтрализованного сознания – это «почти» прямая референция к «сущему как таковому» (это «почти» – существенно: далее речь пойдет о неустранимой опосредованности характера референции и в модальном сознании). При нейтральном же сознании положенность имеет характер операции «просто думания себе» (одна из гуссерлевых характеристик нейтрального сознания). В языке, соответственно, выражение таких актов не имеет референциального прадоксического характера, но «не имеет» не в смысле, что референция здесь подвергается «негации», исключается как язык вообще не интересующая, а в смысле, что референция к «сущему» здесь нейтрализована, не является целью высказывания. При нейтральном допущении как не всерьез, но все же допущении, а значит и предицировании выведена из действия, нейтрализована именно установка на прямую референцию, все остальные ноэтически-ноэматические аспекты актов сознания, их последовательности, сцепления, наложения и т. д. сохраняются. «Положено» в нейтральном сознании и в языковой нейтральной модальности означает: «помещено» в фокус внимания интенции, например, в позицию субъекта суждения (как распространенной частной разновидности такого фокуса) – и только; в этот фокус и в эту позицию нейтральное сознание, которое тоже умеет предицировать и связывать, может «положить» все что угодно (вымышленное, чувствуемое, отрицаемое, непризнаваемое, чужое или свое же высказывание или их какой-либо фрагмент). Референцировать же к «сущему как таковому» нейтральная языковая модальность не умеет (если она думает, что умеет) или «отказывается» (если она осознанно нейтральная).

В нейтральной языковой модальности передается и сообщается нечто другое – то, что «просто подумано себе» и хочет быть «подумано другому». Можно, конечно, и языковое выражение «просто думания» тоже считать референцией – к ноэматическому составу этого «просто думания»: тогда сохранится формальное единство референциальной функции языка, но разрушится единство аналитического концепта «референция». Она в таком случае превратится в простую лингвистическую замену (лингвистический синоним) логической «положенности»; для аналитических теорий референции и «истинности» высказываний это было бы «самоубийством» с точки зрения предмета, для неаналитических концепций языка – тоже «самоубийством», но уже с точки зрения обособленного существования, ведь в таком случае они подпадут под управление логики. Собственно говоря, в аналитике давно уже говорится, что понятие «референции» требует своего сужения – представляется, что его можно сузить до одной из разновидностей языковых модальностей, причислив к ним и «нейтральную» (мы вернемся к этой теме в параграфе «Языковые модальности»).

Речь не идет о том, что референциальная и нейтральная языковые модальности обязательно обнимают каждая все высказывание – они могут в его течении поочередно сменять друг друга, причем не только на швах законченных конструкций, например, предложений, но и внутри предложения. Субъект в сколько-нибудь отклоняющихся от логических шаблонов языковых конструкциях может быть дан в референциальной модальности, предикат – в нейтральной, и наоборот. Не идет речь и о том, что нейтральная языковая модальность понижается в своем статусе относительно референциальной: напротив, наращивание, нюансировка и утончение смысла гораздо более органично для нейтральной модальности (эстетическое, например, рассматривается Гуссерлем как фундированное именно нейтральным сознанием). Речь идет оравнопорядковом соотношении референциальной и нейтральной модальностей в качестве разновидностей языковых модальностей. Что тут действительно сложно, так это вопрос о соотношении этих двух разновидностей с другими модальностями языка (описание, наррация, изображение): обе они могут рассматриваться как претенденты на место языковой прамодальности.

Предполагая наличие в языке нейтральной модальности, еще раз отдельно подчеркнем, что она не тождественна нейтральному сознанию как таковому. В нейтрализованной языковой модальности нейтрализованные акты сознания («просто думание») становятся предметом языкового выражения, однако выражающие их языковые акты сами никогда «уже» не «нейтральны» в гуссерлевом смысле. Это нейтральность модифицированная. Не имеется в виду, что языковой акт выражения отменяет нейтральность отношения к бытию выражаемых ими актов «простого думания» – этот безразличный к референции момент сохраняется, и именно он и характеризует то, что мы здесь называем нейтральной языковой модальностью; имеется в виду, что в языковых актах формируется особый модус бытия смысловой предметности – выражаемая смысловая предметность. Ее бытие состоит в ее выражении. Все, что выражается, в языковом смысле «существует». [338] Самим актом выражения (или описания, или рассказывания и т. д.) языковое высказывание переводит нейтральный акт сознания в разряд ноэмы и придает его содержанию и ему самому статус действительной «выражаемой» смысловой предметности (действительной «описываемой» и т. д. смысловой предметности), т. е. придает статус языкового существования.

В случае нейтральной модальности этот языковой статус бытийности придается не «сущему», от которого отвлечены нейтральные акты сознания, а самим этим нейтральным актам. Языковой акт утверждает их наличие: они протекают в сознании и, значит, наличны. И особенное, это все же именно «бытие»: в концептуальной перспективе это может быть связано с гуссерлевым пониманием сознания как одной из форм бытия. Высказывание в нейтральной языковой модальности может в высшей степени адекватно выражать акты нейтрального сознания (просто думания) и при этом не иметь никакого отношения к истинности или ложности самого смысла, что, с другой стороны, никак не означает, что это выражение будет обязательно субъективным (хотя оно и может быть таковым) – ведь и протекание «просто думания» в сознании как форме бытия тоже имеет свою «объективную» типику и закономерности.

Здесь же, в тематической зоне нейтрального сознания и нейтральной языковой модальности, чередующейся с референциальной (а вероятно – и с другими языковыми модальностями), можно, по-видимому, мыслить топос для описываемых в литературе «сложных» типов референции – отсроченной, иллюзорной, двойной, приостановленной, расщепленной, смещенной, ограниченной, первого и второго порядка и т. д. Через факт и моменты смен модальностей можно усилить концептуальную сторону многочисленных связанных с этими типами референции лингвистических проблем. В том числе, о чем уже упоминалось, феномена эстетического. Так предполагалось и у Гуссерля: тема нейтрального сознания излагается в «Идеях 1» в сопряжении (но, конечно, и в различении) с фантазией и с эстетическим. Традиция говорила по поводу эстетического о «незаинтересованном удовольствии», Гуссерль – о нейтрализованном: с точки зрения Гуссерля, именно нейтральное сознание выполняет фундирующую функцию для эстетического удовольствия, хотя и в этом случае нейтральность не абсолютная. [339] Если проблему эстетического, действительно, можно понимать и в этом ракурсе, то фундирующая функция нейтрального сознания должна сказываться и на эстетических формах употребления языка – к этой стороне вопроса, как и к другим аспектам нейтрального сознания, мы еще будем обращаться по ходу дела.

В общем плане все эти варианты опосредованной референции опираются на нейтральность сознания, т. е. на особенность модуса бытия выражаемой предметности. Но в гуссерлевой феноменологии предполагался и другой – общий – тип опосредования референции, свойственный и нейтральному, и насыщенно модальному сознанию и связанный с природой выражающей инстанции – самого языка. Употреблявшееся выше ограничение понятия «прямой референции» (как «почти» прямой, как максимально возможной) связано именно с этой общей опосредованностью всех языковых актов.

§ 51. «Особость» ноэтически-ноэматического строения ноэматических предложений модального сознания. Чтобы реконструировать разновидности опосредованной референции, вернемся от нейтрального к модальному сознанию, в котором полагалась возможность «почти» прямой референции, и начнем с его ноэматических предложений и их референциального касания с «сущим», т. е. с того, что выше определялось как прямая референция и связывалось с выделением референциальной модальности языка.

Как и всякое предложение, как предложение вообще, ноэматическое предложение характеризуется единением ноэматических и ноэтических сторон (более того, Гуссерль дает это отчетливое определение «предложению вообще» именно в параграфе о ноэматических предложениях). Специфика же ноэматического предложения, говорит Гуссерль, связана с «особым», т. е. существенно отличным от других видов предложения, типом сопряжения в нем тетических моментов ноэсы с ноэматическим смыслом. «Особость» – в том, что ноэматическое предложение неотделимо принадлежно «к самому понятию предмета», т. е. – переведем в наш ракурс – в том, что ноэса имплантирована здесь в саму ноэму вещи. Об этой идее мы уже говорили, теперь же зафиксируем ее в специальной терминологии: в ноэматическом предложении прадоксическая прамодальность ноэсы абсолютной уверенности (достоверности, действительности) имплантируется в ноэму в качестве ее свойства «действительного существования» (еще раз напомним, что речь может идти и о разного рода фикциональных предметностях и что мы используем в качестве примера модальность «действительного существования» лишь для того, чтобы избежать утяжеления рассуждений). Речь, как мы увидим ниже, обыгрывает возможность такой имплантированности ноэсы в ноэму в своих – коммуникативных, выразительных, непрямых и т. д. – целях.

В непосредственно лингвистическом плане проинтерпретировать все это можно следующим образом. Ноэматическое одночленное предложение – это имплантированные «в сами ноэмы», например, в ноэмы восприятия, имена вещей («это – черное, это – чернильница»); причем эти имена имплантируются в форме предикатов. Формально требуемая двучленность в ноэматическом предложении сохранена, но место субъекта занимает здесь семантически пустое указательное местоимение, или, если вспомнить С. Н. Булгакова – «мистический крюк», на который навешивается имя. Имя функционально есть в ноэматическом предложении предикат, поскольку же все реальные предложения так или иначе «оглядываются» на ноэматическое, то и в них все именования суть по внутренней природе предикаты. При абстрагировании от ноэсы (от акта восприятия и именования) и при внимании исключительно к ноэматической (семантической) стороне дела эта предикативная подоснова ноэматических предложений-имен редуцируется из поля зрения, и такого рода «конструкции» могут выглядеть и восприниматься как некие изолированно в-себе сущие имена («белое», «чернильница»). И по Гуссерлю, и по Лосеву, и по Бахтину, и по Вяч. Иванову такая редукция предикативности (ноэтики) никак не может быть правомерна, напротив: ноэтические моменты не только не должны отсекаться, их нужно в целях преодоления природной ноэматически-ноэтической двусмысленности языка эксплицировать там, где они не осознаваемы. А есть они всегда: ноэтические моменты неотмысливаемы и неустранимы из всех форм смысловых предметностей (всех модусов бытия ноэматики). При их экспликации в каждом таком имени (и в пределе – в каждом имени вообще, в том числе в символе) проступает скрытое в нем предложение, в котором «лингвистическое» имя является не субъектом, а предикатом. Субъект же ноэматического предложения или «фокус внимания» предложения (в восприятии это сама вещь, в ноэматическом предложении – местоимение, в том числе и в фикциональных прадоксах) остается невыразимым Х-ом, всякая семантизация которого всегда будет в том или ином отношении непрямым, обобщенно-всеобщим, неполным, ракурсным, оценочным и т. д. выражением.

Очевидно, что ноэматическое предложение Гуссерля – это аналог подробно обсуждавшейся в предшествующих статьях о Вяч. Иванове, Лосеве и Бахтине идеи имен как предикатов и предикатов как имен, [340] принципиальная же невыразимость X – потенциально богатый концептуальный резерв для феноменологии непрямого говорения. Одно из частных проявлений описанного выше феноменологического постулата о принципиально непрямой форме всех «гласящих» языковых выражений – связанная с этой невыразимостью X (несказанностью) принципиальная опосредованность в гласящей речи любого типа референции.

§ 52. Принципиальная опосредованность референции, связанная с выражающей природой языковых актов. Речь здесь идет, таким образом, о принципиально другой причине опосредованности референции, нежели та, которая была связана с выражением в речи актов нейтрального сознания (просто думания). В том случае причина коренилась в особенности выражаемой инстанции – в нейтральном отношении к бытию выражаемых актов сознания, здесь – в особенностях выражающей инстанции, т. е. самого языка, который тоже – фиксируем гипотетический тезис – «нейтрален» к бытию. «Опосредованность» вводится здесь в то, что выше называлось прямой референцией или референциальной модальностью языка. Это был последний бастион прямой непосредственной референции «вещи» языком – но и он должен, по замыслу Гуссерля, «пасть» под натиском ноэтически-ноэматической идеи.

Вернемся для экспликации этой второй разновидности опосредованности языковых выражений и, соответственно, резерва непрямого говорения к исходной двуступенчатой модели Гуссерля (к «выражению выражения»), т. е. к сфере «после» ноэматических предложений, тем более, что именно она является отправной точкой всех дальнейших лестничных усложнений. На ее одной ступени – на ступени формальной апофантики как аналитического и предикативного синтеза, т. е. в гуссерлевых некоммуникативных актах выражения (например, «если это белое, то не черное») – есть доступ к самой вещи (через прямую связь с ноэматическими предложениями перводанной очевидности), есть выражение в форме аналитических и предикативных синтезов, нет гласящих слов и нет извещения (коммуникации). На второй ступени (в гласящей речи – привычном предмете лингвистики) наличествуют и выражение, и предикативность, и гласящие слова, и коммуникация, и многое другое, но – это наше заострение – нет референции к самому первоисточнику, нет непосредственного доступа к самой «вещи»: между референтом и гласящим языковым выражением пролегает либо среда логического медиума выражения (среда первой ступени), либо имплицитные ноэматические предложения с именами-предикатами (условная третья ступень).

Действуя наряду с опосредованием, связанным с нейтрализованной модальностью сознания и/или языка и потому не имеющим всеобщего характера (сознание может быть и не нейтрализованным), именно эта разновидность «опосредованности», такой всеобщий характер имеющая, составляет ядро того ведущего к феноменологии непрямого говорения тезиса о всегда опосредованном характере языковой референции (как бы ни понимать сущность последней), который обосновывался – по-разному – и Вяч. Ивановым, и Лосевым, и Бахтиным. Во всяком случае дальнейшее движение «Идей 1» (§ 126–127) подтверждает, как мы уже видели, наличие в тексте в том числе и такой цели: описывая различные типы выражений по их соотнесенности с выражаемым, Гуссерль применял среди прочего два параметра – полные/неполные и прямые/непрямые выражения, которые оба имеют непосредственное отношение и к постулату о всегда опосредованной языковой референции, и к нашей центральной теме «непрямого говорения».

§ 53. Неотмысливаемость модальности. Если обобщить сказанное выше, то можно интерпретировать Гуссерля в том смысле, что модальность неотмысливаема: сознание всегда модально, причем подвижно модально – все составляющие последовательность актов сознания ноэтически-ноэматические структуры обладают, по нашей интерпретации Гуссерля, той или иной степенью и/или формой модальности, включая прамодальность прадоксы и особую модальность нейтрализованного сознания. Неотмысливаемость той или иной степени модализированности у всех актов сознания транспонируется и на все разновидности языковых актов. Языковым же актам нередуцированного сознания – т. е. актам говорения – она присуща тем более (хотя, конечно, модальность транспонируется в язык всегда своим особым модифицированным и инсценированным образом, о чем мы еще будем говорить в дальнейшем). Как и переживание сознания, все языковые высказывания тоже обладают сложно сплетенным пучком модальностей, так как состоят из последовательности, совокупности, наложений и т. п. разных по модальному типу актов говорения.

Но если модальность неотмысливаема и в языке, то мы можем с новыми основаниями вернуться к поставленному выше вопросу: принципиальна ли разница между модальностью и актами душевной и волевой сфер, например, между модальностью акта воображения и оценкой? Как вообще соотносятся эти акты с модальностью? Как, в частности, насчет их «неотмысливаемости»?

Такое сопоставление можно вести по разным направлениям (прежде всего, по типу акта и по типу предметности). Так, например, фундаментальным свойством модальности является наличие в каждом модальном акте коррелятивно соответствующего ему по модусу «предмета, о котором». Обладают ли акты душевной и волевой сфер своим коррелятивным предметом, зависящим от них в каких-либо характеристиках своего бытия?

По

Гуссерлю, обладают: «У нас найдутся основания для того, чтобы распространить понятие тезиса на все сферы актов и таким образом говорить о тезисах вкуса, желания, воли с их ноэматическими коррелятами <Л. Г.) „нравится“, „желательно“, „практически должно“ и т. п. Эти корреляты благодаря априорно возможному переводу соответствующего акта в доксический пра-тезис тоже принимают модальности бытия <Л. Г.) в до предела распространенном смысле, – так „нравится“, „желательно“, „должно“ и т. д. обретают возможность получать предикаты, потому что в актуальном полагании праверования осознаются, как – сущее <Л. Г.) нравящимся, сущее желательным и т. д.» (§ 114).

Эта идея Гуссерля означает возможность семантического выражения актов душевной сферы, в том числе и через субъект-предикатную форму, – так же, как это делается в случае модальных доксических актов. Об этой возможности мы уже говорили (описывал ее как случай прямого семантического выражения говорящим своих «представлений» и своей «экспрессии» и Шпет). Но семантизация актов душевной сферы и экспрессии – лишь частная возможность, концептуально не покрывающая ситуацию с актами душевной и волевой сфер в языке в ее общем виде.

Если перейти к общему концептуальному плану проблемы, то сжато обрисовать гуссерлеву позицию по вопросу соотношения модальности и означенных актов можно по § 116 «Идей 1». Гуссерль тут утверждает наличие во всех типах актов, начиная от простейшего чувственного восприятия и кончая высшими актами сложносоставной природы, двух моментов – центрального смыслового ядра и группирующихся вокруг него тетических «характеров». Если идти от чувственных восприятий «наверх» – к «нового» вида полаганиям, «то мы натолкнемся тут на чувствующие, вожделеющие, волящие ноэсы», т. е. как раз на нашу тему. Эти «новые» виды актов полаганий, говорит Гуссерль, «фундированы в „представлениях“, в восприятиях, воспоминаниях, знаковых представлениях и т. д. », имея каждый свои особенности в поступенчатом строении. «Так, для примера, эстетическое удовольствие фундируется в сознании нейтральности с перцептивным или репродуктивным содержательным наполнением <о нейтрализации сознания как особом типе модальности говорилось выше в специальном параграфе), радость или скорбь – в веровании (не нейтрализованном) или же в одной из модальностей верования, воления и противоволения – как и предыдущее, но только в сопряжении с тем, что оценивается как приятное, прекрасное и т. п.».

Зафиксируем принципиальный момент: внеэстетические эмоции (радость или скорбь) и акты воли понимаются Гуссерлем как фундированные полноценной модальностью.

§ 54. Идея функционального сходства модальности и актов душевной и волевой сфер. «Неотмысливаемость» ноэтического смысла. Далее у Гуссерля следуют – поданные переплетенно – два существенных тезиса.

Первый тезис может означать в нашем контексте если не генетическое, хотя и отдаленное родство, то, как минимум, функциональное сходство модальности и актов душевной и волевой сфер: эти «новые» ноэтические характеристики, говорит Гуссерль, «аналогичны модусам верования». «"Ценно", „приятно“, „радостно“, и т. д. – все это функционирует подобно <Л. Г.) „возможно“, „предположительно“ или же „ничтожно“ или „да, так действительно“, – хотя и нелепо было бы включать первые в ряды этих последних». Причины «нелепости» непосредственно концептуального, а не функционального сближения эмоциональных актов и модальности – существенная феноменологическая тема, [341] но для языкового контекста принципиально уже это само по себе функциональное сближение (хотя далее мы увидим, что Бахтин предложил свое понимание этой «трудной» проблемы, непосредственно концептуально связав модальность речи с ее тональностью).

Это функциональное сближение может означать многое. Прежде всего – то, что «тональность» актов душевной и волевой сфер может оказаться столь же неотмысливаемой в языке, как и модальность. Можно также заключить из этого функционального сближения, что «тональность» актов душевной и волевой сфер и модальность могут вести себя одинаковым образом в самом интересном для языка пункте – во взаимоотношениях с семантикой. По генезису и «тональность» актов душевной и волевой сфер, и модальность – ноэтические (а не ноэматические) характеристики высказывания, а потому могут быть как прямыми, так и непрямыми «поэтическими смыслами», присовокупляющими к ноэматическому смыслу высказывания соответствующие ноэтические смысловые компоненты.

Второй, тесно связанный с первым тезис может в нашем контексте означать, что «чувствующие, вожделеющие, волящие ноэсы», будучи фундированы модальными актами представлений, восприятий и т. д. и будучи, тем самым, сопряжены со смыслами-ноэмами этих чужих фундирующих их актов, тем не менее, добавляют к этим чужим смысловым предметностям (ноэмам) новые смысловые моменты: «вместе с новыми поэтическими моментами и в коррелятах начинают выступать новые ноэматические моменты». Эти «новые ноэматические моменты» Гуссерля – новый смысл, иной, нежели исходный ноэматическии, это некое «новое измерение» смысла: «с нового типа моментами сочетаются и нового типа «постижения», конституируется новый смысл <Л. Г.>, фундируемый в смысле лежащей ниже его ноэсы и одновременно объемлющий таковой <снять его – значило бы снять новый тип постижения. – Л. Г.>. Новый смысл вносит совершенно новое измерение смысла, вместе с ним не конституируются какие-либо новые, новоопределяемые куски просто «вещей» <т. е. это не «просто» новый кусок ноэмы – Л. Г.>, но конструируются ценности вещей, ценностности, и, соответственно, конкретные ценностные объективности: красота и безобразность, благость и скверность» и т. д.

Если же (сводим два гуссерлева тезиса воедино) «тональность» актов душевной и волевой сфер функционирует аналогично неотмысливаемой модальности и если она приращивает новое измерение смысла, то почему не понимать это положение в том направлении, что и «тональность» актов душевной и волевой сфер не только гипотетически, но на деле столь же неотмысливаема и универсальна, как и модальность сознания? Если «тональность» актов душевной и волевой сфер может порождать новый смысл, значит, любое изъятие такой (фундированной ноэтическими закономерностями, а не субъективными ноэсами) «тональности», таких «ноэтических» компонентов из высказывания принципиально сужает его полный смысл.

И наконец, обоюдная неотмысливаемость модальности и тональности актов душевной и волевой сфер означает и неотмысливаемость от языковых высказываний того «поэтического смысла», введение концепта и обоснование которого было целью данной главы, поскольку и то, и другое представляет собой ведущие разновидности ноэтического смысла.

2.5. Тональностъ как поэтический смысл и ее разновидности

§ 55. Тональность как второй наряду с модальностью тип ноэтического смысла. Как, наверное, уже понятно по предыдущему разделу, ноэтический смысл предполагается рассматривать здесь в качестве имеющего, как минимум, два главных неотмысливаемых ни от актов сознания, ни от актов говорения типа. Один – связанный с языковой модальностью, второй – с актами душевной и волевой сфер (разумеется, это не исчерпывающая классификация: номенклатура типов ноэтического смысла оставляется принципиально открытой [342] ). По уже обсуждавшимся примерам ноэтического смысла, связанным с различными душевными и аксиологическими актами, актами воли и оценки, понятно, что ноэтический смысл имеет в этой сфере несколько типологических разновидностей и что широкое шпетовское понятие «экспрессия», несомненно составляя одну из таких разновидностей, не подходит тем не менее в качестве общего понятия для всей этой сферы. Поскольку терминология здесь, как это было видно и по нашему изложению, шаткая, целесообразно, как представляется, принять устойчивые и определенные – пусть и условно-рабочие – понятия.

В качестве общего термина для видов ноэтического смысла, связанных с различными душевными, волевыми и аксиологическими актами, примем уже устоявшееся у нас ранее понятие тональности (см. статью о двуголосии) в его противопоставленности тематизму. В контексте феноменологии говорения тональность примыкает к ноэтическому смыслу, тематизм – к ноэматическому, но полный смысл высказывания – всегда и то, и другое. Так же, как между ноэмой и ноэсой в актах сознания, в языковом высказывании границу между тональностью и тематизмом провести не всегда легко. Одним из трудных в последнем отношении вопросов остается проблема соотношения языковых тональности и модальности, учитывая сложные взаимосвязи последней с тематизмом (ноэматикой); мы вернемся к этой теме (см. раздел 3.2, § 79 «Совмещенный модально-тональный ракурс»).

В числе серединных «равновесных» версий, не полностью перерезающих пуповину между ноэтическим и ноэматическим смыслом, называлась бахтинская. Если интерпретировать иначе терминологически оформленную концепцию Бахтина в терминах феноменологии говорения, то в общем исходном смысле тональность определяется, по Бахтину, трансцендентальным ценностным кругозором внутреннего переживания (от проблем чувственности и телесности мы здесь, напомним, отвлекаемся), однако в конкретно функциональном проявлении тональность ноэс и сама частично зависит от своих ноэм и трансцендентных «объектов», и, в свою очередь, оказывает на них влияние. Тональность способна даже переходить в свои ноэмы, становясь их качеством или свойством. Формируясь изнутри ноэтической стороны сознания, тональность полновесно наполняется и формируется в процессе своего движения, соответствующего ее природной направленности вовне – на ноэматический состав, а в некоторых случаях может внедряться в самую цель своего движения вовне. Вот эта же мысль на языке АГ: «Изнутри моей действительной причастности бытию мира есть кругозор моего действующего, поступающего сознания. Ориентироваться в этом мире – как событии, упорядочить его предметный состав я могу только (оставаясь внутри себя) в познавательных, этических и практико-технических категориях (добра, истины и практической целесообразности), и этим обусловливается облик каждого предмета для меня, его эмоционально-волевая тональность». Бахтин имеет здесь в виду вполне гуссерлианские вещи, но не только: изнутри себя сознание тонально организуется в соответствии с трансцендентальными ценностными ноэмами, «выходя» же вовне себя – на объект, сознание, с одной стороны, в некоторой мере предопределяет своей исходной тональностью то, в каком облике предстанет перед ним этот объект, с другой стороны – наделяет и сам предмет тональностью. Помимо того, что это означает, что тональность акта может, как уже говорилось, менять языковую модальность бытия своего предмета, здесь отчетливо проступает еще одна особо значимая для феноменологии говорения тема – возможность наличия у словесной предметности (у предмета речи) своей собственной тональности.

Диапазон тональности высказывания имеет несколько векторов. Можно говорить, как минимум, о трех векторах возможных изменений тональности: по оси экспрессия/импрессия, по оси смех/серъезностъ/нейтральностъ/страх и о коммуникативном векторе тональности (по оси «я – ты»).

§ 56. Диапазон тональности по оси «экспрессия/импрессия». Передвижение тональности по оси экспрессия/импрессия – один из самых сложных моментов в теории тональности сознания и языкового высказывания, именно в этой зоне локализована идея о возможном наличии у словесной предметности (у предмета речи) своей собственной тональности. И терминологически, и концептуально мы следуем здесь за Бахтиным (имеется в виду АГ), но сразу оговорим то обстоятельство, что сами термины экспрессия и импрессия имеют, как известно, у Бахтина – и, соответственно, у нас – отличные от нейтрально распространенных толкования. [343] Если формулировать пока в общем плане, то особость в том, что тональность дислоцируется здесь у Бахтина по разным сторонам ноэтически-ноэматической структуры: своя тональность усматривается у ноэсы – терминологически это закрепляется как импрессия; и своя тональность усматривается у ноэмы (предмета речи) – терминологически это закрепляется как экспрессия . [344] Здесь можно было бы сразу говорить, во избежание некоторого насилия над известной терминологией, о ноэматической тональности (вместо экспрессии) и о поэтической тональности (вместо импрессии), как мы и будем иногда делать, но все же мы примем эту терминологическую пару ради стоящих за ней бахтинских идей, существенных для феноменологии говорения. Ввиду обособленности толкования терминологии и сложности темы воспроизведем идею Бахтина подробнее, придавая ей по ходу дела соответствующую феноменологии говорения интерпретацию, т. е. транспонируя эстетическую идею Бахтина в собственно языковую плоскость.

В эстетике, по Бахтину, можно выделить две главные и противоборствующие линии – экспрессивную и импрессивную, каждая из которых, акцентируя реально значимые эстетические моменты, неправомерна в случае наличия у нее тенденции к единоличному доминированию. Эстетическое явление, говорит в АГ Бахтин, всегда носит «двоякую функцию: экспрессивную и импрессивную, которым соответствует двоякая активная установка автора и созерцателя». Мы транспонируем эту бахтинскую идею о всегда «двоякой» – экспрессивной и импрессивной – функции на язык и выдвигаем предположение, что в каждом высказывании также есть аналогичная двояко-активная тональность говорящего. Это предположение интересно для феноменологии говорения, как уже отмечалось, тем, что функционально оно совпадает с параллелизмом ноэм и ноэс: экспрессивная разновидность тональности «используется» говорящим для передачи тональности выражаемых ноэм как предметов речи (в качестве внутренней экспрессии «самих» ноэм); импрессивная разновидность тональности – для передачи тональности ноэс самого говорящего (их аксиологических тетических характеристик). Одно дело – экспрессия, содержащаяся в самом созерцаемом, в случае, например, наблюдения страданий побиваемой кнутом лошади (или «крестьянки молодой»), другое дело – импрессия, разновидность тональной оценочной или эмоциональной реакции (ноэсы), возникающей внутри наблюдающего и направляемой вовне на наблюдаемое (можно кинуться со слезами на глазах на шею «бедной» лошади, можно позлорадствовать, как это часто бывает, можно испытать удовлетворение от «справедливости» наказания или «неотвратимости возмездия», можно холодновато вывести внутренне значимую и безразличную для «крестьянки» ассоциацию с Музой). В языковом высказывании, как правило, всегда содержатся в той или иной степени интенсивности обе эти разновидности тональности, создавая своим скрещением неплоскостной объем общей тональности высказывания и порождая разнообразные варианты своего совместного в нем существования. Это – значимый момент: как сами ноэсы и ноэмы, которым они ставятся в параллель, экспрессия и импрессия тоже могут подвергаться в высказывании различного рода инсценировкам (наложениям, опущениям, наращиваниям, перестановкам, инверсиям и т. д.), могут они и выноситься в зону подразумеваемого и невыражаемого смыслового пласта ноэтической ситуации (некрасовская «холодноватая» ассоциация с Музой оттесняет сочувствие к созерцаемому в подразумеваемый пласт). Различного рода комбинаторика экспрессии и импрессии и скольжение высказывания по оси между ними создают дополнительные возможности для непрямого говорения. Во многих случаях импрессия и экспрессия выражаются как непрямой смысл, порождаемый, например, такими интересными языковыми явлениями, как наложение и чередование экспрессии и импрессии (показательным примером наложения и чередования экспрессии и импрессии может служить та же двуголосая конструкция, в которой экспрессия чужого голоса, являющегося предметом авторской речи, налагается на импрессию «авторского голоса» и чередуется с ней).

Бахтиным эта идея «всегда двоякой» тональности высказывания обосновывается через показ последствий односторонней установки только на экспрессию или только на импрессию. Поскольку и в феноменологии говорения эта обязательная «двоякость» конститутивна, проинтерпретируем выводимые Бахтиным «негативные» последствия в ее терминологии. Экспрессивное направление эстетики, пишет Бахтин, односторонне «определяет существо эстетической деятельности как сопереживание внутреннего состояния или внутренней деятельности созерцаемого объекта: человека, неодушевленного предмета, даже линии, краски <для языкового высказывания «внутреннее состояние» – это экспрессивная потенция ноэматического состава, или созерцаемого предмета, или положения дел как таковых). В то время как геометрия (познание) определяет линию в ее отношении к другой линии, точке, плоскости как вертикаль, наклонную, параллельную и пр., эстетическая деятельность определяет ее с точки зрения ее внутреннего состояния (точнее, не определяет, а переживает) как стремящуюся вверх, падающую… и пр. <т. е. как имеющую собственную тональную направленность – экспрессию). С точки зрения такой общей формулировки основоположения эстетики мы должны отнести к указанному направлению <экспрессивному> не только в собственном смысле эстетику вчувствования (отчасти уже Ф. Фишер, Лотце, Зибек, Р. Фишер, Фолъкелът, Вундт и Липпс), но и эстетику внутреннего подражания (Гроос), игры и иллюзии (Гроос и К. Ланге), эстетику Когена, отчасти Шопенгауэра и шопенгауэрианцев (погружение в объект) и наконец эстетические воззрения А. Бергсона». В отличие от экспрессивной тональности, направленной на выражение «внутреннего состояния или внутренней деятельности созерцаемого объекта» (ноэматического состава), импрессивная тональность направлена на выражение тонально-продуктивной активности самого говорящего – его ноэс. «Импрессивная теория эстетики, к которой мы относим все те эстетические построения, для которых центр тяжести находится в формально-продуктивной активности художника, каковы: Фидлер, Гилъдебрандт, Ганслик, Риглъ, Витасек и так называемые „формалисты“ (Кант занимает двойственную позицию)». Отсюда «двоякость»: тональность предмета речи и тональность говорящего. Одно без другого концептуально немыслимо – это взаимосвязанная пара.

Бахтин толкует односторонность обоих подходов, акцентирующих только одно их этих направлений, следующим образом: если сугубо экспрессивное выражение теряет автора, т. е. не выражает его импрессивной тональности, акцентируя только экспрессию самого предмета речи (только ноэматический состав), то импрессивная эстетика «в противоположность экспрессивной, теряет не автора, но героя – как самостоятельный, хотя и пассивный, момент художественного события» <теряет в качестве самостоятельного момента высказывания ноэматический состав речи – то, о чем высказывание, «предмет речи», в иной терминологической перспективе – «референт»). Потеря одного из компонентов ведет к распаду целостности эстетической формы. Полнота тональности, обеспечивающая среди прочих условий эту целостность, достижима только совмещением импрессивных и экспрессивных моментов, создающих своим напряженным скрещением устойчивый тональный каркас формы.

Для феноменологии говорения это можно интерпретировать как в полном, так и в усеченном объеме. В полном объеме тезис о необходимости двоякой тональной насыщенности означает, что даже если одна из этих тональностей «отсутствует» (в смысле – не заложена сознательно самим говорящим), воспринимающее сознание в целях достижения целостного восприятия само восполняет это отсутствие, т. е. подключает к понимаемому высказыванию опущенную либо экспрессию, либо импрессию. В усеченном объеме этот тезис можно интерпретировать в том смысле, что если один из этих моментов выпадает, сознательно «не закладывается», то высказывание приобретает специфические качества, ограничивающие поле его функционирования (т. е. сужает число возможных для таких высказываний ситуаций и контекстов общения). Так, можно предполагать, что при исключении импрессии высказывание получает псевдообъективное звучание, отстраняющее от смысла речи самого говорящего и его ноэсы, и тем самым претендует на прямую референцию «предмета речи». Понятно, что ситуации общения, в которых реально мыслимы такие высказывания, существенно ограничены – фактически, это только логико-аналитическая сфера общения. Эту же аналитическую по импульсу идею (в случае одностороннего доминирования в высказывании экспрессивной идеи) об установке на непосредственную прямую референцию и изоморфную корреляцию можно усмотреть и у Бахтина – в ее эстетической обработке: «согласно экспрессивной теории, структура того мира, к которому приводит нас чисто экспрессивно понятое художественное произведение – собственно эстетический объект – подобна структуре мира жизни». Такое отношение прямого подобия реально значимо, говорит Бахтин, только в «игре», причем исключительно для самих ее участников, но не для какого-либо наблюдателя игры извне (в рамках теории языковых игр, например, Л. Витгенштейна, можно было бы говорить применительно к описываемому случаю о «языковой игре в прямую референцию»). Для любого внешнего наблюдателя такая языковая игра обрастает импрессивной оболочкой (ее участники воспринимаются как так или иначе характерно в тонально-импрессивном отношении определенные – как, например, «аналитически мыслящие»). О невозможности – с точки зрения феноменологии говорения – полностью прямого во всех его моментах и слоях языкового высказывания, адекватно и изоморфно коррелировавшего бы с предметом, мы уже подробно говорили выше (в том числе изнутри гуссерлевой феноменологии – см. раздел 1.2 «Элементы непрямого выражения у Гуссерля»), Можно выразить это же и в нововведенных терминах: описываемый случай – это недостижимый на практике и лишь теоретически мыслимый предел языкового высказывания с исключительно одним только ноэматическим смыслом.

При исключении экспрессии мы получаем обратное – игру абсолютно субъективных ноэс над псевдоналичным предметом речи, какового в его полном и самостоятельном смысле в таких случаях нет: высказывание без экспрессивного вектора тональности – беспредметно (здесь акцентированы одни ноэсы без придания значимости ноэмам). Ср. у Бахтина: при сугубо импрессивном толковании ситуации «творчество художника понимается как односторонний акт, которому противостоит не другой субъект, а только объект, материал <в нашем языковом контексте – в высказывании отсутствует реальная ноэма, реальный экспрессивно насыщенный предмет, и говорящему «противостоит» только язык и его семантика). Форма выводится из особенностей материала: зрительного, звукового и пр. При таком подходе форма не может быть глубоко обоснована, в конечном счете находит лишь гедоническое объяснение, более или менее тонкое. Эстетическая любовь <тональная организация высказывания) становится беспредметной». В нашем контексте «гедоническое объяснение» строения высказывания схоже с версиями риторики и тропов как «украшений речи», не имеющих отношения к ее «предмету». Это – недостижимый на практике и лишь теоретически мыслимый предел языкового высказывания с исключительно одним только поэтическим смыслом.

Специфические ограничения только экспрессивных или только импрессивных высказываний подобны: «Крайности сходятся: и импрессивная теория должна прийти к игре, но иного рода, это не игра в жизнь ради жизни <ради прямой референции) – как играют дети, но игра одним бессодержательным <безноэмным> приятием возможной жизни, голым моментом эстетического оправдания и завершения только возможной жизни <игра субъективных ноэо. Для импрессивной теории существует лишь автор без героя, активность которого, направленная на материал, превращается в чисто техническую деятельность».

Хотя концептуально, как представляется, Бахтин прозрачно наметил экспрессивно-импрессивное разделение тональности, трудность применения такого подхода к языковым высказываниям остается, прежде всего, в том, чтобы согласиться, хотя бы условно, рассматривать всякий предмет речи (а не только, скажем, персонажа в художественной литературе) обладающим своей собственной тональностью – экспрессией. Тем не менее есть основания считать, что во всех языковых высказываниях присутствуют и экспрессия, и импрессия и что они значительно влияют на смысл речи; во всяком случае для феноменологии говорения такое понимание оказывается концептуально перспективным и обладающим потенциальной объяснительной силой. Одна из открывающихся возможностей – толкование каждого предмета речи как «свернутой точки говорения» (подробнее см. одноименный параграф); такое толкование, в свою очередь, добавляет аргументы к принятию тезиса о том, что каждый предмет речи обладает собственной экспрессивностью.

В качестве общей сопоставительной характеристики этих разновидностей тональности можно, таким образом, говорить, что экспрессивность доминирует в высказывании там, где на первый план выдвигается ноэматическии смысл (предмет речи), заслоняя или подавляя автора – смысловой потенциал ноэс (или, что то же, отсекая ноэтический смысл от ноэматического); импрессивность доминирует там, где, наоборот, авторская импрессионистическая тональность заслоняет собой экспрессию предмета (ноэмы) и вместе с ней, как минимум, часть ноэматического смысла. Гипотетически можно в этом смысле говорить о двух крайних пределах. О тотальной экспрессии, при которой возможно предполагать почти полное растворение (слияние) ноэтического смысла в ноэматическом (у Бахтина это «почти полное совпадение автора и героя в лирике», у Гуссерля – почти полное совпадение того, о чем говорится, и того, что говорится) и о тотальной импрессии, при которой эмоционально-волевое напряжение сознания – его совокупная тональность – «еще не дифференцировалась» (АГ) на экспрессию и импрессию; «предмет» еще не вычленен и не обособлен (не конституирован), а значит, доминирует импрессия, обладающая первородством относительно экспрессии. Автор в такого рода случаях тонально наступателен, предмет же опутан во многом хаотичными лучами его недифференцированной тональности (с вкраплением в импрессию неотрефлектированных экспрессивных моментов, с их по сути смешением); «предмет» здесь не столько «теряет», сколько так и «не приобретает» в этой смешанной тональности своего собственного и отчетливого модуса бытия и тональности.

В речи «тотальная импрессия» в полном смысле невозможна (слушающий всегда сам «насильно» вычленит предмет или, если потребуется, сделает предметом саму недифференцированность авторской импрессии). В полном смысле невозможна в языке и «тотальная экспрессия». В обоих случаях играет свою запретительную роль язык – но по-разному. Если невозможность тотальной импрессии можно объяснить всеобщностью семантики, которая тем самым всегда так или иначе порождает ощущение, пусть и миражное, предмета речи (за каждой лексемой для сознания «маячит» предметность), то невозможность тотальной экспрессии можно объяснить тем, что и всеобщая семантика (сфера языковых значений) всегда для говорящего получужая (часто она для него не «всеобщая», а интенционально расхищенная разными голосами), и потому в любом случае вместе с семантикой, мыслимой авторским голосом как всеобщая, в высказывании начинают звучать чужие голоса, размывающие предполагаемый тотально-экспрессивный облик предмета речи.

Тотальная импрессия невозможна и потому, что слушающий изначально начинает рассматривать в таких случаях в качестве предмета речи представленную конфигурацию импрессивно-оценочно-тональных нитей и ноэс, да и сам говорящий – в случае целенаправленного создания именно так задуманного высказывания – изначально тоже выдвигает в положение предмета речи своего высказывания некую особую, получающую предметный статус и ценность конфигурацию импрессивно-тональных нитей, фактически – особо сотканную конфигурацию безноэмных ноэс, которая сама становится тем самым сложносоставленным интенциональным объектом, оторвавшимся от автора в позицию противостоящей ноэмы. Такого рода высказывания – это разновидности ноэтически-ноэматических инсценировок: и движение в сторону никогда не достигаемой тотальной экспрессии, и установка на также недостижимую тотальную импрессию – частные способы передачи непрямого смысла.

Поделиться:
Популярные книги

Звездная Кровь. Изгой

Елисеев Алексей Станиславович
1. Звездная Кровь. Изгой
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Звездная Кровь. Изгой

Последний наследник

Тарс Элиан
11. Десять Принцев Российской Империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний наследник

Я – Стрела. Трилогия

Суббота Светлана
Я - Стрела
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
6.82
рейтинг книги
Я – Стрела. Трилогия

Светлая. Книга 2

Рут Наташа
2. Песни древа
Фантастика:
постапокалипсис
рпг
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Светлая. Книга 2

На границе империй. Том 8. Часть 2

INDIGO
13. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 8. Часть 2

Холодный ветер перемен

Иванов Дмитрий
7. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.80
рейтинг книги
Холодный ветер перемен

Тринадцатый VII

NikL
7. Видящий смерть
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Тринадцатый VII

Пипец Котенку! 3

Майерс Александр
3. РОС: Пипец Котенку!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Пипец Котенку! 3

Эволюционер из трущоб. Том 2

Панарин Антон
2. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб. Том 2

Метатель. Книга 4

Тарасов Ник
4. Метатель
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
постапокалипсис
рпг
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Метатель. Книга 4

Держать удар

Иванов Дмитрий
11. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Держать удар

Законы Рода. Том 9

Андрей Мельник
9. Граф Берестьев
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
дорама
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 9

Кодекс Крови. Книга ХI

Борзых М.
11. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга ХI

Темный Лекарь 8

Токсик Саша
8. Темный Лекарь
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 8