Нет худа без добра
Шрифт:
Тут уж я совсем не знал, как реагировать на ее слова.
– Она сказала мне, что я съела, уже после еды. Сказала с ухмылкой, будто в этом заключалась вся соль какого-нибудь анекдота. Ты не представляешь, какое чувство вины я испытывала несколько месяцев. Мне все казалось, что Пуки и Му-Му пытаются выпрыгнуть из моего желудка. А она сделала брелки для ключей из их лап и подарила мне один из них на Рождество. Когда я развернула обертку, я закричала и стала плакать. Она же сказала, что я ненормальная, неблагодарная, испорченная, беспомощная и глупая. Она смеялась надо мной и сказала Максу, что у него чересчур сентиментальная сестра. Как будто это ужасный недостаток. Как будто
– Сколько тебе тогда было лет?
– Семь.
– А почему она зарезала кроликов?
– Мы были бедны. Не хватало на еду. У нас не было денег, чтобы кормить их. Мама была психопаткой. Мне страшно везет в жизни. То одно, то другое.
– Отец Макнами не знал ведь…
– Откуда он мог знать?
– Я очень сожалею, – сказал я.
– Ты не сделал ничего плохого, – отозвалась она.
Я чувствовал, что по части романтической истории я потерпел фиаско. Все, о чем я сумел поговорить с ней, – это ее детские травмы и подростковые фантазии об убийстве матери.
Не слишком романтично.
– Скажи мне что-нибудь приятное, – попросила Элизабет. Она остановилась, повернулась ко мне лицом и посмотрела мне в глаза с отчаянной настойчивостью. – Пожалуйста! Все что угодно. Что-нибудь такое, чтобы я почувствовала, что мир все-таки не так ужасен. Я уже дошла до точки, Бартоломью. Я стала равнодушна ко всему. Скажи мне что-нибудь, что разбило бы это равнодушие. Просто что-нибудь хорошее. Хорошее и настоящее. Если ты сможешь сделать это, то тогда, может быть…
Она не окончила фразы, но вздохнула, и я подумал, что она собирается сказать еще что-то.
Она, однако, продолжала испытующе глядеть мне в глаза, но я не мог придумать, что бы такое ей сказать, и надеялся, что Вы, Ричард Гир, появитесь и подскажете мне, потому что Вы всегда, во всех своих фильмах знаете, что хочет услышать женщина в такой ситуации. Но Вы, к сожалению, так и не материализовались.
– О чем? – спросил я, стараясь протянуть время.
– Ну, может быть, что-нибудь хорошее о твоей матери. – Она запнулась, глаза ее наполнились слезами. – Такое, чтобы я забыла, что съела своих кроликов и что мне негде жить. Что вся моя жизнь была жестокой садистской шуткой и что скоро все кончится.
– Кончится? – переспросил я.
Я не мог видеть ее в таком состоянии, но не знал, что мне делать.
– Расскажи мне о своей матери, что-нибудь хорошее, – повторила она, пропустив мимо ушей мой вопрос. – Действительно хорошее. Мне кажется, что ты хороший человек, Бартоломью. Вот и скажи что-нибудь хорошее. Пожалуйста!
Я задумался. Что касается воспоминаний о маме, то тут было из чего выбирать.
– Первое, что придет тебе в голову, – сказала Элизабет. – Не задумывайся, а просто начни говорить. Ну пожалуйста! У тебя же должны быть приятные воспоминания о матери, раз ты ее так любишь. Неужели это так трудно? Мне необходимо услышать что-нибудь приятное, даже сентиментальное.
И я вдруг действительно начал говорить не думая. Слова пошли из меня, как воздух. Их количество изумляло меня самого. Как будто Элизабет нащупала во мне ручки, включающие горячую и холодную воду, и слова полились из меня, как из крана.
– Когда я был маленьким, мама сказала мне, что если я напишу письмо мэру Филадельфии – сначала им был Фрэнк Риццо, потом Уильям Грин – и попрошу у него разрешения подняться на крышу Сити-Холла, то он, может быть, разрешит мне посмотреть на Филадельфию даже из-под самого купола, где стоит скульптура Уильяма Пенна [17] . И я стал писать письмо, пытаясь придумать аргументы, которые убедили бы мэра разрешить мне это. На письмо ушел не один день. Я написал, что усердно учусь в школе, что я хороший сын, слушаюсь маму и всегда делаю разную домашнюю
17
Уильям Пенн (1644–1718) – основатель Филадельфии.
Глаза Элизабет возбужденно загорелись, и я очень надеялся, что мое выступление имеет успех; сердце мое стучало, перчатки взмокли внутри от пота.
– И лишь когда я вырос, до меня дошло, что на крышу Сити-Холла пускают всех без разбора, хороших и плохих мальчиков, а письмо «от мэра» написала сама мама. Уже взрослым я вновь поднялся туда, но это, конечно, было уже совсем не то. В этом не было никакой моей заслуги, любой мог сделать то же самое. Здание не вырастало передо мной, как в сказке, когда я шел по Брод-стрит; при подъеме на лифте мое сердце не билось учащенно; вид сверху был совсем не таким захватывающим; городские кварталы казались распланированными уже не так четко, и без мамы мне даже не особенно хотелось задерживаться там.
– Мне она представляется замечательным человеком, – сказала Элизабет, улыбнувшись.
– Она и была замечательным человеком.
– Ты тоскуешь по ней.
– Да, очень.
– Я сочувствую тебе.
– А я сочувствую тебе – тому, что тебе пришлось съесть кроликов и что тебя похитили пришельцы.
Она села на скамью, я сел рядом.
Мы наблюдали за снежинками, кружащимися в танце и опускающимися с неба прямо в реку.
Я думал, что Элизабет будет вглядываться в темноту, высматривая НЛО, но она ни разу даже не подняла головы.
В этот вечер разговоры об НЛО и пришельцах не интересовали ее.
Из кино я знал, что это был тот момент, когда надо обнять Элизабет, и сердце у меня чуть не выпрыгнуло из груди при одной мысли о том, что я обниму своей рукой другое человеческое существо и наши ребра будут соприкасаться через пальто.
Но я не обнял ее своей рукой.
Мы просто сидели и сидели рядом на скамейке, пока наши шапки не побелели от снега, а носы не покраснели.
Наконец она встала, я встал тоже.
Мы молча пошли обратно к отелю, оставляя позади две цепочки следов, которые в скором времени будут засыпаны новым снегом, а потом их сгребут лопатой прочь, уничтожив следы нашей совместной прогулки по старому Монреалю. Я подумал о том, как много людей пережили в Монреале тихие значительные моменты, которые были так важны для них, но совершенно не интересовали всех остальных, живших на земле когда-либо.
Элизабет открыла дверь своего номера с помощью пластиковой карты и сказала:
– Спокойной ночи, Бартоломью.