Неумолимая жизнь Барабанова
Шрифт:
«Итак, – сказал я себе, – Итак, итак, итак». Мне вдруг нестерпимо захотелось снова созвать всех в кухню, покаяться, рассказать, как мы все увязли, услышать, что сам-то я ни в чем не виноват… Но если разобраться, каяться было не в чем. Разве только в том, что я тут же с порога не отправил своих детей в Хорн. Но этого-то я и не мог, фотография в глубокой рамочке уже явилась из чемодана. К тому же безопасность далекого Хорна была сомнительна. Ведь разговаривал же Кнопф по телефону с Веной и Прагой. Отчего и в северной Голландии не оказаться его собеседникам?
– Папа! – Оля вошла в кухню,
– Что теперь? – спросила Оля. Я кивнул Машеньке, и она выставила из холодильника все, что хоть как-то напоминало праздник.
– Остановись, папаша, – сказала дочь. – Мы ведь и съедим и выпьем, а с чем ты останешься в Новый год?
Тогда я забрался в холодильник сам и добыл оттуда похожую на таблетку баночку крабов.
– Это что, – сказала барышня Куус, – Мы вот с Александром Васильевичем к педикам ходили…
Ольга расхохоталась так, что старик у себя в комнате перестал свистеть. Выбралась из-за стола, обняла Машеньку, поцеловала звонко.
– Ты богатый! – сказала она, сверкая глазами. И я на миг снова ощутил, что Кафтанов благодетель, Кнопф – смешной недотепа, а зять мой – Ван дер Бум.
– Наливай, Бум, – сказал я.
Мы выпили и заели со смаком. Дочь перекусила пупырчатый корнишон и сказала, что если я и вправду разбогател, нечего деньги проедать.
– Вкладывай, – посоветовала она, водя вилкою над столом. – Вот, например, наш ресторан… Скажи, Эдди.
– Great!
Оленькина рука с вилкой сделала нырок, подцепила белый с розовым крабовый лоскут.
– Все по справедливости, – сказала она, – и на вывеске ты тоже будешь. Да!
Я покосился на барышню Куус. По-моему, идея с рестораном очень ей понравилась. Я налил по второй, и мы, наконец, выпили за ресторанный бизнес на побережье.
– Фотку повесь немедленно, – велела дочь, – а то я тебя знаю…
Я взял рамку и стал прикладывать ее к стенкам. – Ну, не в кухне же, – сказала Ольга, – При этом они с Манюнечкой странно переглянулись.
В прихожей стоял старик. Он приставил к уху ладонь и вслушивался в шум разговора. Завидев меня, приложил к губам указательный палец и повел головою, показывая, чтобы проходил. Господи Ты, Боже мой, что сейчас складывалось у него в голове!
В комнате я уселся на краешек тахты. С обратной стороны рамки отодвинул задвижечку, вынул фото, из брошенного на спинку кресла пальто достал револьвер и сильно ударил рукояткой в стекло.
В кухне без меня успели выпить и неловкость мою простили легко.
– Папаша пьян, – сказала Ольга. Я сел между ней и Манечкой, и обе тотчас опустили головы мне на плечи.
– Оленька, – спросил я, – ты сама покупала билеты?
– Папаша пьян, – повторила дочь, – папаша не помнит. Мы получили билеты в Амстердаме, в аэропорту.
– И обратные?
– И обратные.
Мои голландцы хмелели на глазах. Нужно было спешить. В берестяном кармашке
– Звони, – велел я Оле. – Звони, благодари, проси обменять билет. Скажи, что родной отец задерживает тебя на две недели. Тебе не нравится?
– Great! – сказал Эдди, а дочь влепила мне шумный пьяный поцелуй. Потом она пристроила на столе телефон и накрутила пражский номер. Говорили по-английски. Минуты через полторы Оленька ударила трубкой по аппарату.
– Буквоеды! – выдохнула она. – Договор. Мерзавцы! Куда ты смотрел? – напустилась она на Эдди и прибавила кое-что по-голландски, так что с Ван дер Бума хмель соскочил. Впрочем, договор у ребят был с собой. В этой бумаге братья-славяне по-английски сообщали, что полученные у них билеты обмену и возврату не подлежат. Эдди и Оленька негромко заспорили по-голландски, я же призадумался, и мысли мои были невеселыми. Выходило, что и день, и час отлета из России определены кем-то неведомым. Но если спокойно подумать, в этом не было ничего особенного. Любое заграничное турне имеет финал. А иначе – это уже скитания. А скитания – это совсем другая история. Да, не было причин тревожиться из-за того, что ребятам предстоит вернуться в Хорн в назначенный день. Но что мне было делать с назойливым мельканием Кнопфа около их поездки? Что-то здесь от меня ускользало…
Я попытался представить себе злодейства, соразмерные, так сказать, Владимиру Кнопфу. Получилось собрание смехотворных гадостей, и вот тогда-то я и понял, что ни черта я не знаю о Кнопфе. Я машинально наполнил рюмки, чуть-чуть придвинулся к Машеньке и снова стал думать о Кнопфе. Теперь я искал основу его злодейств не в нем, вернее всего, корень злоумышлений таился в школе. И не просто в школе, а в самых дебрях кафтановской педагогики. Кстати сказать, рафинированный Кафтанов со своим презрением к «коллеге Кнопфу», как и я, не понимал в нем ни черта…
Тут я почувствовал, что Оленька буравит мне локтем бок, а прочие с полными рюмками дожидаются моего возвращения в застолье. Оказалось, что и старик уже сидит у стола, и Эдди отчаянно подмигивает ему.
Выпив, все ужасно развеселились. И даже ощущая несоразмерность этого веселья, я вместе со всеми летел куда-то, теребил зятя, кричал ему что-то из историй Оленькиного детства. Воспитанный Эдди кивал, вздувал нижнюю губу. «Great!» – говорил он мне. И тут же сам рассказывал что-то старику. Оленька с барышней Куус тесно придвинулись к углу, и дочь моя рассказывала барышне что-то обо мне. Ах, как сверкали глаза у Машеньки!
Наконец, я заставил себя замолчать, дождался, пока слабеющее внимание Эдди сосредоточилось на старике, и вышел из кухни.
В комнате я надел пальто, и карман с револьвером приветственно хлопнул меня по ляжке. Я взял денег, уложил фотографию детей и вернулся в кухню. Машенька обернулась на звук моих шагов.
– Да-да, Александр Васильевич, – сказала она, – Уже пора, уже вечер.
Оленька сделала широкий прощальный жест и зевнула.
На улице у самой земли сновал легкий морозец, и нога оскальзывалась на ледяных кляксах. Мы с Машенькой прокатились по застывшей луже, она спрятала лицо у меня на груди и проговорила: