Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
Он терпеть не мог литературных склочников, а драчунов любил.
В то же лето 33-го года, последнее его лето, он мне сказал:
– В Ленинграде есть такой ученый – Гуковский. Не слыхали, нет?.. Он недавно издал Державина – это первый выпуск горьковской «Библиотеки поэта». Если еще поймаете в магазине – купите. Мне об этом Гуковском выдавали за верное: если вы ему скажете, что ставите Пушкина наравне с Державиным, то он с вами и разговаривать не станет. А если вы осмелитесь ему сказать, что старите Пушкина выше Державина, то он с вами потом не поздоровается. Я думаю, что это вранье, а жаль, если вранье. Вот так и надо любить своего поэта.
Багрицкий даже в годы «юности мятежной» ни с каких кораблей классического наследия не сбрасывал. И оно, это наследие, явилось для него противоядием: от иных декадентских и модернистских ядов оно его избавило, от иных помогло излечиться. Сад русской классической поэзии был ему знаком весь – до
Много было разговоров о «неоакмеизме» Багрицкого – разговоров, в сущности, зряшных. Правы были критики, доказывавшие, что акмеистическое бездушие как нельзя более чуждо такому страстному поэту, как Багрицкий. Сам Багрицкий не отрицал известной (крайне ограниченной) положительной роли акмеизма в том, что он объявил борьбу символистским штампам. Багрицкий ценил – и ценил высоко – отдельных поэтов, в свое время примкнувших к акмеизму, но не за то, что они исповедовали акмеистскую веру, а за то, что они – настоящие поэты. На мой вопрос, кого Эдуард Георгиевич считает ближайшими, непосредственными своими учителями, он назвал как раз двух бывших акмеистов – Зенкевича и Нарбута. О Михаиле Александровиче Зенкевиче он говорил с сердечностью необычайной – так говорят об учителе благодарные ученики. Стихи Нарбута и – в особенности – Зенкевича показывают, насколько разноголос был акмеистический стан. Эти стихи темпераментны. В них – «плоти запах», языческое ликование при виде всякой земной твари, упоение животворящим буйством стихий. В мастерской этих близких ему по духу поэтов Багрицкий учился, в частности, натюрмортной и анималистической словесной живописи.
Что у меня потом возникли вкусовые расхождения с Багрицким – это естественно. Я дивлюсь тому, как их мало. И с годами все растет моя благодарность этому человеку за то, что он укрепил во мне любовь к поэзии, распахнул передо мной ее дали.
Багрицкий осуществлял свое «вмешательство поэта» всеми доступными ему способами. Он влиял на развитие поэзии не только как поэт, но и как издательский редактор (он работал в издательстве «Федерация»), как консультант поэтического отдела «Нового мира» и как педагог. Естественно, он ближе всего принимал к сердцу интересы поэзии. Но ему дорога была вся современная литература. Он был «болельщиком» и прозы, и драматургии. Он был патриотом современной литературы, радовавшимся всем ее подлинным радостям и имевшим мужество не закрывать глаза на ее неудачи, как бы прискорбны они ему ни были. Не дожидаясь выхода отдельных книг, он читал прозу в журналах, что называется – с пылу, с жару.
В 1933 году, не успели разослать подписчикам третью книгу «Красной нови», как Багрицкий уже накидывался на меня:
– Прочли в «Красной нови» «Корень жизни» Пришвина? Нет? Безобразие! Прочтите немедленно. За одну главу из «Корня жизни» всего вашего «Петра» можно отдать, – добавил он. (Перед этим я пропел дифирамб первым главам второй части романа А. Н. Толстого «Петр Первый», появившимся в «Новом мире».)
Багрицкому ли было не любить Пришвина?.. Но если что не приходилось Багрицкому по нраву, если он в чем-либо усматривал безответственность, халтуру, скок «галопом по Европам» – тут уж автор только держись: ох, и доставалось ему от него на орехи! Так, его возмутили путевые очерки Пильняка «О’кэй», в 1932 году печатавшиеся в «Новом мире»:
– Ничего не увидел в Америке. Сплошное верхоглядство. Сплошное самолюбование. Самоупоенное, воинствующее невежество. Только и умеет плеваться. Разве можно так писать о стране, как-никак создавшей немало культурных ценностей, которой мы кое-чем обязаны?
Современных ему критиков Багрицкий презирал чохом, скопом, огулом. Исключение сделал только для недавно вернувшегося из эмиграции князя Дмитрия Петровича Святополк-Мирского, сына известного министра, делателя «весны», недолгой, как все русские политические «весны». В первый и последний раз я услышал из уст Багрицкого совет – прочитать
Святополк-Мирский пленил Багрицкого своей образованностью («Он с одинаковым знанием дела сегодня напишет вам статью о Свифте, а завтра – о стихах Сумарокова», – говорил о нем Багрицкий.) Святополк-Мирский сразу поставил ставку на Багрицкого, выделив его из всех современных советских поэтов. Багрицкому, при всей его скромности, это не могло не быть лестным: чай, ведь это не свой парень, не какой-нибудь Корнелий; Мирский – человек посторонний, непредубежденный, свежий, представитель другого, старшего поколения, да к тому же еще столп учености – не чета рапповским недоучкам вроде Трощенок и Селивановеких. Мирский умел быть обаятельным. Когда он приходил в редакцию или в издательство, по его черной с проседью бороде всегда можно было определить, что его сиятельство изволили кушать за завтраком. Разговаривая с официальными лицами, Мирский мог преспокойно застегивать штаны. Федор Викторович Кельин называл его «римской матроной, купающейся при рабах». Как на рабов Мирский смотрел на редакционно-издательское начальство. А в гостях у писателей, которых он уважал, он тешил взоры строгой изысканностью туалета. На одном из совещаний в редакции журнала «Интернациональная литература» ответственный редактор Динамов обратился к Святополк-Мирскому как к варягу: «Поучите нас, Дмитрий Петрович! Мы что-то запутались». Дмитрий Петрович встал, положил ногу на стол и начал «поучать». В сущности, это было сечение, каким секут повсюду дураков. Уверяли, будто одналсды у Мирского с директором Государственного издательства художественной литературы Накоряковым, прозванным «Чили-чили» за то, что он чуть ли не к каждому слову прибавлял заумное это присловье, состоялся нижеприводимый разговор:
– А, Дмитрий Петрович! Милости прошу!
Мирский молча кивает головой.
– Садитесь, Дмитрий Петрович.
Мирский так же молча садится.
– Вы обещали нам рукопись представить. Так как же, чили-чили, принесли?
– М-м-м, – мычит Мирский, недовольно качнув головой.
– А скоро будет готова?
– М-м-м, – и снова резкий поворот головы.
– Ну, через полгода, чили-чили, сдадите?
– М-м-м, – неопределенно мычит Мирский.
– А сейчас что же, договорчик пришли заключить?
– Угу, угу, – с готовностью закивал головой Мирский.
– Авансовый?
– Угу, угу! – еще решительнее и уже радостно закивал головой Мирский.
А в обстановке неофициальной можно было залюбоваться благородной простотой обращения, какую обнаруживал Святополк-Мирский, и заслушаться увлекательных его рассказов.
Когда князь выразил желание посетить Багрицкого, Лидия Густавовна пришла в ужас.
– Я не знала, как быть, – рассказывала она мне. – Думаю: провалюсь сквозь землю от стыда. Вы знаете, какая у нас обстановка, какая у нас сервировка. И что же вы думаете? Этот самый князь Святополк-Мирский, чуть ли не Рюриковой крови, из рода, древнее романовского, оказался скромнее скромного – дай Бог, чтобы наши потомственные пролетарии были так деликатны. С ним сразу чувствуешь себя легко и свободно, как со старым близким знакомым.
До революции Святополк-Мирский выпустил книгу стихов. Гумилев писал о ней: «Как будто он боится еще признать себя поэтом, и пока мне не хочется быть смелее его» [108] . Во время гражданской войны Святополк-Мирский служил в марковских частях. В эмиграции он постепенно «левел», вступил в английскую компартию. Горький перетянул его в СССР. Мне неизвестно, как писал Мирский за границей. Его статьи, которые он печатал уже здесь, – это статьи лакействующего барина, барина неглупого, даже тонкого, просвещенного, но пропитавшегося лакейским духом. Работой над слогом он себя не утруждал. Тут он опять-таки проявлял себя как матрона, купающаяся при рабах, – дескать, все сожрут. Писал он словно грязными чернилами, в которых плавают мухи, и отважно сажал кляксы. Вот образец его роскошного слога: «При всей своей узости <…> программа акмеизма оказалась не по плечу упадочной русской буржуазии. Лучшие ее стороны оказались жизнеспособны только в руках поэтов-интеллигентов, нашедших новый источник сил в пролетарской революции» [109] . Поэты держат в руках жизнеспособные стороны – это достойно кисти Елены Усиевич! Вскоре после возвращения князя из-за границы Корнелий Зелинский решил устроить у себя «гран-гала», чтобы Мирский и людей посмотрел и себя показал. На гран-гала был позван и Багрицкий. Он рассказывал мне, что там произошло. Enfant terrible, Мариетта Шагинян, не поздоровавшись с Мирским, так прямо и бахнула:
108
Гумилев Н. С. Письма о русской поэзии. Пг.: Мысль, 1923.
109
Мирский Д. Творческий путь Эдуарда Багрицкого // Эдуард Багрицкий. Сборник. М., 1936.