Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
Наконец, в 33-м году открываются «коммерческие» магазины, где по бешеным ценам можно купить продукты нэповского качества.
А за прилавками открытых магазинов все легче «кататься шарам».
Какой-то безвестный поэт скупыми, но характерными мазками написал картину тогдашней столовой:
Столовая. Припасов нет.Последний съеден винегрет.Пустой буфет. В почетной рамеЛишь непитательный портрет:Тупой, откормленный брюнетС несимпатичными усами.Страна со сказочной быстротой
В 31-м году я приехал на зимние каникулы в Перемышль. Как-то раз, перед вечером, пошел прогуляться по «соше». Навстречу мне – парни и девушки из заречного села. С залихватской и бесшабашной веселостью поют под гармошку:
Ветер дует, ветер дует,Нагоняет холоду.Вся Россия от колхозовПомирает с голоду.И-эхх!..…………………………..У колхозной у шпаныНа троих одни штаны:Один носит, другой просит.Третий в очереди стоит.В конце 32-го года москвичам урезали нормы выдачи белого хле» ба. Это совпало со смертью второй жены Сталина – Надежды Сергеевны Аллилуевой. Московское простонародье ответило на совпадение частушкой:
Аллилуева умерла,Белый хлеб с собой взяла.Если Сталин женится,Черный хлеб отменится.Летом 33-го года я шел по вечерней Москве. На одном углу лоснилась от жира торгсиновская витрина, на другом, левой рукой держа у груди ребенка, стояла с протянутой правой рукой средних лет украинка. Взгляд ее выражал последнее, немое отчаяние.
Месяц спустя я дожидался в Малоярославце поезда на Калугу. На привокзальной площади сидели и лежали украинцы. Просить подаяния они посылали детей. Ко мне подошли трое ребят мал мала меньше: девочка и два мальчика. Это были не дети – это были карлики со старческими, сморщенными, землистого цвета, личиками и с не по-детски тихим, ушедшим внутрь взглядом.
Я вспомнил рассказ артиста Юрия Михайловича Юрьева о гастролях театра Мейерхольда на юге… На станции поезда осаждает голодная Украина. Пассажиры бросают в окна куски хлеба, бутерброды. Женщины, мужчины, дети рвут друг у друга куски, давят друг друга, на одной станции кто-то полез за куском под колеса, и его перерезало. Игорь Ильинский и его жена почти все свои вещи, которые они везли с собой, продали и на вырученные деньги покупали в коммерческих магазинах еду голодающим.
Впоследствии, перечитывая «Дни» Шульгина, я нашел пророческие слова, не остановившие моего внимания при первом чтении, до коллективизации: «…если натравят на нас, панов… “свитки”, – мы погибнем в их руках, но и они, “свитки”, погубивши нас, скоро погибнут сами, ибо наше место займут новые “паны” – такие “паны из города”, от которых стон и смерть пойдут по всей черной, хлебородной, земляной земле…»
А тогда мне думалось так: «Пятилетка в четыре года, догнать – перегнать, Днепрострои, Магнитострои… Если по стране бродят вот такие малолетние лилипуты, то да будут прокляты все, вместе взятые, “строи”! Уж лучше бы мы были “отсталой” страной!..»
И еще я вспомнил рассказ того же Юрьева, летом 31-го года гастролировавшего с Малым театром по Сибири, об эшелонах раскулаченных… Зарешеченные окна вагонов, в окнах пещерные люди с ввалившимися глазами. Рты у них раскрыты. Чего-то они просят неслышно: то ли есть, то ли пить. Конвоиры выносят трупики детей, умерших в пути от кровавого поноса, от голода и от жажды.
И наконец я
Каждый свой рассказ о том, что сталось за один год с Малоярославцем и пригородными деревнями, он сопровождал библейски мудрым припевом, мягко выговаривая звук «ж»:
– Ну и жизнь! Ну и дожили!.. А будет еще хуже – это говору вам я, Соломон Ривкин!
…Мой переезд в Москву совпал с лютованием Лубянки. Театры, радио, газеты, журналы, докладчики на собраниях «выкорчевывали корни капитализма в сознании людей», как принято было тогда выражаться, а тем временем ОГПУ корчевало самих людей.
Еще в Перемышле я узнал из сентябрьских газет (1930) о расстреле без суда сорока восьми сотрудников Союзмяса, Союзрыбы, Союзплодовоща и Наркомторга. Москва говорила о том, что хватают направо и налево. В Ленинграде арестованы историки Платонов и Тарле. Тогда еще шла делодневная служба в московских часовнях, где можно было заказать молебен, панихиду, подать записку о здравии или упокоении. На Никольской было целых три часовни: две у самых Никольских ворот, на границе с Лубянской площадью, – во имя Владимирской Божьей Матери и во имя целителя Пантелеймона, и одна, ближе к Красной площади, – во имя святителя Николая. Я часто заходил туда.
Священники читают записки. Только и слышишь:
– Заключённого… Заключённого… Заключённого…
А у молящихся женщин – сестер, жен, матерей – трясутся плечи, по их впалым, белым щекам скупые катятся слезы. И чуть-чуть светлеют их лица, когда священник читает:
– «Просите, и дастся вам; ищите, и обрящете; толцыте, и отверзется вам».
– «Приидите ко Мне, вси труждающиися и обремененнии, и Аз упокою вы».
А немного погодя (ноябрь – декабрь 1930 года) – «процесс Промпартии», существовавшей лишь в мозгу гепеушной верхушки. Председатель специального присутствия Верховного суда – Вышинский, прокурор – Крыленко. Тем, кого посадили на скамью подсудимых, – Рамзину, Ларичеву, Федотову и другим – на следствии предложили: «Живота аль смерти? Примете на себя вину за развал промышленности, признаете себя вредителями – помилуем. Не признаете – казним». А чтобы они выбирали быстрее – «по мордам». И зажженные спички об их пальцы тушили, чтобы они особенно долго на раздумывали. Рамзинцы выбрали «живот».
Такой же торг шел в Лубянском застенке с великим множеством инженеров, техников, агрономов, над которыми открытых судов не устраивали. Эти люди были нужны Сталину и Лубянке и как козлы отпущения и как невольники – в отличие от «левых» и «правых», за которых примутся с особым рвением позже и которые нужны будут как козлы отпущения и как орудия самоистребления. Для рамзинцев были построены первые шарашки. Впоследствии Рамзин, досрочно освобожденный, удостоился Сталинской премии. Сконструированный им прямоточный котел получил название «котла Рамзина». Бывшего «вредителя» наградили орденом Ленина и орденом Трудового Красного знамени. Уже в царствование «нашего Никиты Сергеевича» я встретился со вдовой Рамзина. Она вспомнила свою беседу с одним из следователей незадолго до начала процесса. Следователь сказал ей, чтобы она не беспокоилась: жизнь ее мужу будет сохранена. Даже если она прочтет в газете, что его приговорили к расстрелу, и тогда пусть не падает духом: Леонид Константинович будет жить.