Невидимый град
Шрифт:
«Вчера Ляля хоронила участницу ЛЕФа Лилю Лавинскую. Это были безбожные и безобразные похороны („Бесы“ перед этим — мальчики). Безусловное разделение людей на верующих и безбожников, свойственное Ляле, начинает быть и мне понятным (раньше я принимал это не совсем всерьез, разделяя людей вообще на верующих сознательно или несознательно. Настя, нянька, прожившая у Лавинской 30 лет: „Их жизнь — одно страданье и беспорядок…“ Когда в русской интеллигенции умирает близкий человек, то перед лицом смерти в головах и сердцах является такой беспорядок, такая путаница мыслей и чувств, что простое отпевание является ощутимой реальностью. Умерла Лиля Лавинская из
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Остров Достоверности
А теперь снова нужно вернуться в 1923 год. Вот и подходит к концу тот сентябрь. Дальше — расходятся круги по воде, как от брошенного камня. И даже встреча с Михаилом Михайловичем была последним кругом по этой воде.
Сентябрь подходил к концу, и я не знала, что сама подхожу к вершине своей жизни. Только перешагнув через высшую точку и опустившись вниз, я ее увидала издали — покинутую вершину. Я ищу простые, строгие слова, чтобы с ними подойти к этим страницам.
Сегодня 10 апреля 1962 года. Весна воды в разгаре. Я в дунинском доме, пишу, в окно вижу вышедшую из берегов разливающуюся реку. Вчера прошел первый лед при ярком солнце — это не часто бывает в природе. С горы я наблюдала его движенье. Льдины были голубые в разрезе, были и грязные, черные, желтые, землистые; плыли целые площадки, затоптанные людьми у прорубей. Все одинаково уносилось движеньем. И, казалось, старое, нечистое, истлевшее — все уносится и с души движением воды.
Итак, наступил канун праздника Воздвижения 13/26 сентября 1923 года. Я заглянула домой после работы, чтобы тотчас идти ко всенощной.
— Вот удачно забежала! — говорит мама. — Сейчас приходил к нам удивительный юноша. Он ищет, по его словам, «старцев», чтоб узнать подлинную церковь. Какими-то путями он попал к Зубакину, а когда уходил, его перехватила в передней Иза и сказала: «Не ходите больше к Борису, пойдите лучше на Б. Никитскую, 43-а, в подвале отыщите девушку Валерию, она знает, кто вам нужен, лучше Бориса». Я сказала ему, что найти тебя легче всего в храме. Он придет туда ко всенощной сегодня. Ты подойди к нему сама: он будет стоять впереди направо — мы так с ним условились.
— Но как же я его узнаю?
— Его не узнать невозможно. Он очень высокий, вьющиеся каштановые волосы шапкой, лицо измученное — то ли усталый, то ли голодный, прекрасное лицо! Очень сумрачный, а то вдруг прорвется детская доверчивость в разговоре. Удивительные глаза — у меня сердце упало, когда я их увидала… как на иконе Владимирской Божьей Матери.
— Как у Младенца?
— Нет… как у Богоматери… Его зовут Олег Поль.
Много лет спустя мать Олега Марина Станиславовна рассказывала мне, что она боялась смотреть в глаза сына, когда тот лежал еще младенцем, ничего не смыслящим, в колыбели.
«И имя совсем как у меня — с претензией, тяжелое для жизни имя», — подумала я.
Я сразу узнала тебя. Ты стоял всю долгую всенощную передо мной, не крестясь и не кланяясь, как человек, не знающий службы и впервые участвующий в непонятном действии. Это и было так: ты с младенчества не знал храма. Мать твоя, музыкантша, и отчим, живописец, были по взглядам толстовцами с добавлением всех умственных течений начала века, всех, кроме церковного православия. Они были последовательны: твои сестры, родившиеся после тебя, но еще до революции, не были крещены. Мать разошлась с отцом в твоем раннем детстве из-за того же толстовского «гнушения» брачной жизнью. Вернее говоря, она не любила его,
Среда, а главное, горячо любимая мать, не могли не влиять на твое формирование. Твое целомудрие было уязвлено, как и мое, не одним только непосредственным наблюдением жизни, но и внушениями авторитетов: у тебя — Толстой, у меня еще и Вл. Соловьев. Оба они низводили тело с его «естественной» жизнью в категорию низменного, в то время как по учению древней Церкви оно освящено благодатью Христовой со всеми его силами и свойствами. Интересно, что наши учителя начала века исходили из диаметрально противоположного отношения к материи, к плоти: Толстой ее развенчивал безнадежно и безвозвратно, как скверну; Соловьев, видя ее идеальную красоту, принимал плоть только в небесном совершенстве.
Нам обоим было дано обонять зловоние греха с детских лет, и мы боялись его, гнушаясь самих органов, которые могут стать его орудием. Оба мы по-разному стали жертвами этого заблуждения. С какой трезвой простотой написано об этом в 41-м правиле св. Апостолов: «Аще кто девствует или воздерживается, удаляясь от брака, яко гнушается им, а не ради самыя доброты и святыни девства: да будет под клятвой. Аще кто удаляется от брака и мяса, и вина не ради подвига воздержания, но по причине гнушения, забыв, что все добро зело, и что Бог создал человека, мужа и жену сотворил их. И таким образом клевещет на создание — или да исправится, или да будет… отвержен от Церкви». Но до этого понимания еще надо было дожить, и я забегаю далеко вперед.
В реальном училище ты отличался по математике и должен был поступить на математический факультет. В эти годы ты жил в новой семье твоего отца до тех пор, пока отец, композитор Владимир Иванович Поль, не уехал перед революцией в Париж {130} . Ты остался в семье отчима. Отчим, добродушный, но поверхностный человек, откровенно ревновал к тебе мать. В голодные годы революции он укорил тебя как-то куском хлеба, и ты, вместо того чтобы учиться дальше, пошел чернорабочим на земляную работу в толстовскую колонию «Ясной Поляны». Оттуда ты перешел в такую же толстовскую колонию под Москвой. Мы с тобой попали в сумятицу революционной ломки — ты был моим одногодком.
Ты был щедро одарен от природы во всех областях творчества, к чему бы ни прикасался. Ты был поэт в той же мере, как и мыслитель. Нигде не учась, среди утомительной и грязной работы, голодный, оборванный, бездомный, ты успел в какие-то два или три года усвоить и привести для себя в стройную систему достояние мировой философской мысли и, что особенно ценно, русской философской мысли — она бурно развивалась в конце прошлого — начале нашего века.
Ты требовательно изучил и отверг все оккультные учения, хотя и пробовал заниматься медитацией на крыше сарая, в котором ночевали вы — рабочие колонии. Ты понял, что это была попытка самонадеянного мальчика одному устремиться в страшный океан духа по неведомому для него пути, названному таинственным и привлекательным словом. О своих горделивых «опытах», стоивших тебе, вероятно, много сил, ты рассказывал нам с непередаваемым юмором, и мы, слушая серьезный, без улыбки рассказ о голодном юноше, проводящем ночи на крыше под звездами, пытаясь проникнуть в тайные миры, катались и помирали от смеха.