Невидимый огонь
Шрифт:
— Я ведь не местная, Джемма. — Мелания бережно спрятала фотографию в ящик и ящик задвинула. — В Мургале меня привез этот самый Хуго. Мы познакомились в больнице. Не знаю, говорила ли я тебе, но восемь лет я работала санитаркой при людях. Хуго лежал в нашем отделении месяца полтора. С язвой. Желудочники, они вообще задохлики, а Думинь первое время был совсем никуда — как прошлогодний огурец. За день пять слов, не больше! Газетки читает, книжечку листает, в окно смотрит. Другие поговорят хоть, анекдоты расскажут, в карты сыграют. Ни разу никто его не навестил, и мы решили — старый холостяк и со странностями. Прямо зло иногда на него брало: как телок, ей-богу, который потерял коровью сиську! И знаешь, Джемма, я про него написала свой
— Тот самый — «Когда б мне три желания Судьба…»?
— Да что ты! Так просто, шутейный. Все санитарки и сестры смеялись, один он ничего не знал.
Не с того ли Думинь Хуго Улыбается так туго, Что он супу не варил, Всухомятку вечно жил?!И подумай, прямо в точку попала! Ему и правда никто не готовил. Дома — одна старая мать, и та параличом разбитая, уже год не вставала с постели. Но тогда я этого не знала… По прошествии времени — тут уж многие меня остерегали: если мужик до сорока семи лет не оженился, что-то такое там не того. Сам он соседям в палате вроде обмолвился, что живет без женщины из-за мамы. А что за фрукт эта мама, я увидела и испытала на своей шкуре, но это уже следующее действие в нашей опере.
Разговор Меланию успокоил. Рука сама собой скользнула с кровати, нашаривая бутылку, которая стояла на полу. Но Джемма отодвинула ее ногой подальше.
— Не надо, тетя. Опять заплачете. Лучше рассказывайте.
— На чем я остановилась?
— На больнице. И на маме…
— Да, да, помню. Ну, кис он и чах, этот язвенник из четвертой палаты Думинь, куксился и хандрил, супился и молчал, пока в конце концов малость не подлечился и не воспрял духом. Выйдет на солнышко, погуляет и даже — чудеса в решете! — улыбается. Так потихоньку мы с ним и снюхались. Когда у него нет процедур, а у меня выдастся свободная минутка между раздачей пищи и клизмами, мы выходим и гуляем вместе. Как раз цвели деревья. А пахли! И кругом одни веселые лица, потому что выходить в сад разрешали только тем больным, которые, как говорится, одной ногой уже дома. Собралась я с духом и написала той весной не только шуточный стишок, но и первое настоящее стихотворение «В больничном парке». Его напечатали в «Здоровье». Тебе не попадалось?
Джемма не помнила, но Мелания не обиделась, нет так нет, разве может человек все упомнить.
— В любой день Хуго могли выписать. Было ясно, что не вечно же мы будем ходить под деревьями, взявшись за руки, и женихаться. Надо было решать, что делать. Он мне рассказал свою жизнь. Земли у Думиней никогда не было столько, чтобы с нее кормиться, и в скольких-то уже поколениях мужики в семье плотничали. И Хуго тоже — как в свое время дед и отец. Мать еще смолоду овдовела и так вдовой прожила до старости, и единственный сын, этот самый Хуго, всегда был — один свет в очах — балованным чадушком. И еще оказалось, что Хуго вовсе не старый холостяк, а женатый человек, два раза женатый, но оба брака расклеились. Не могла я понять почему, но допытываться не стала, а подумала только, что попались, наверно, горячие такие бабенки, а желудочные больные, известное дело, любовники неважные. Другое дело туберкулезники! И только потом, уже здесь, в Мургале, у меня открылись глаза, кто в Лаувах толкет черта в ступе. Мамаша! Знаешь, какими словами она меня встретила, когда я приехала — уже без пяти минут жена Хуго и ее невестка? Я наклонилась над кроватью — поцеловать маму, а она говорит: «Рожа как ночной горшок!»
— Правда?
— Вот те крест. Меня как ушатом холодной воды окатили. Так-то встретили меня Лаувы, Джеммик! Но я еще думала: старый, больной человек, что нам делить, авось выдержу, в больнице-то я к чему только не привыкла. И терпения у меня было если не вагон, то уж тележка наверняка. Неужто не вытерплю, неужто не уживемся? И сколько там
«И мне тоже так казалось, — подумала Джема. — Как все-таки люди похожи друг на друга! А я считала — у меня одной так… у другого так просто не может быть…»
— Ты еще слушаешь?
— Да, тетя Мелания.
— Высосала она меня дочиста, как паук высасывает муху. Чувствую, что и я становлюсь вредной, сварливой и желчной. Заразила она меня своей злобой, как болезнью, как чумой. Мне бы взять да уйти, да жаль было Хуго. И все же надо было все бросить и тогда еще уйти со двора, не висела бы тогда на моей совести жизнь человека… — Мелания посмотрела на Джемму: в глазах зажглись лиловые огоньки страха, как у собаки. — …ведь я убила свою свекровь! Ты слышишь?
«Я тоже убила, — думала Джемма, — только не больную и вредную старуху, которая зажилась на земле, а своего, ни в чем не повинного ребенка».
— Ты поняла? Я…
— Поняла.
— И ничего не говоришь?
— А что мне сказать, тетя Мелания? Что могут изменить мои слова?
Мелания немного помолчала.
— Страшный ты человек, Джемма. Такая черствая. Каменная. Тебе когда-нибудь было кого-то жалко?.. Иногда я тебя просто боюсь.
— Правда? — горько усмехнулась Джемма.
— Из каждой сотни женщин самое малое девяносто девять уже бы давно засыпали меня вопросами, как это вышло и как могло случиться, что я сижу сейчас тут, на своей постели, а не где-то на казенных харчах.
«И я тоже сижу здесь, а не в тюрьме», — думала Джемма.
— А ты — даже не спросишь, — удивилась Мелания.
— В первый вечер, когда мы с Войцеховским возвращались с анализов, знаете, что он мне сказал? Он сказал: «В тех случаях, когда спрашивать покажется неудобным, мы с вами приблизительно так, без особого труда поймем, что суем нос куда не следует».
— Ну, вы с Войцеховским два сапога пара… Уму непостижимо, ей-богу, как это вы не спелись…
— Мы с ним, наверное, два левых сапога, Мелания. Поэтому.
Джемма подошла к окну, открыла и стала смотреть в окно. Действительно ли ей не хочется узнать тайну Мелании? Или она боится быть непорядочной, ведь искренность предполагает ответную искренность: откровенность за откровенность, прямоту за прямоту, признание за признание, однако листать свою жизнь перед другими, как Мелания, — это было выше ее сил.
И после простодушно-тоскливых слов Мелании о «ребеночке из приюта» как она может рассказать, с какой легкостью она истребила собственное дитя? Ну ладно, не с легкостью. Пусть с мукой. И все же… Миллионы женщин так поступали миллионы раз, не видя в том ничего плохого, и миллионы будут поступать так впредь. Почему же у нее, глупой, такое острое ощущение пустоты, более того — свершившегося убийства? Из больницы она вышла, словно потеряв не только ребенка, но и еще что-то, она не знала, каким назвать это словом, она просто не была больше тем, чем была до сих пор. Усталая от жизни, испытавшая и повидавшая все — пугливая и жалкая, как старуха, постоянно ждущая удара, как побитая собака…