Невозможность путешествий
Шрифт:
«Итальянская старина ясно показывает, что искусство еще страшно молодо, что не сделано еще почти ничего, а совершенного — вовсе нечего: так что искусство всякое (и великая литература в том числе) еще все впереди…»
Искусство ему нравится (больше всего Беллини и Фра Анжелико, а меньше всего банальный как полдень Рафаэль и грязноватый, небрежный Тициан), а вот сама страна Италия, чьи самые великие эпохи остались давно позади, как-то не очень, то есть вообще никак («все это — одна сплошная помойная яма…»). Несмотря на головокружительные (в прямом и переносном смысле) пейзажи
Из Милана он пишет: «Мы смотрим везде почти все. Правда, что я теперь ничего не могу воспринять, кроме искусства, неба и иногда моря. Люди мне отвратительны, вся жизнь — ужасна. Европейская жизнь так же мерзка, как и русская, вообще — вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно грязная лужа.
Я написал несколько хороших стихотворений…»
(Вот они и составили костяк неоднократно обновляемых «Итальянских стихов».)
И в-третьих, есть серия очерков «Молнии искусства» (официальный подзаголовок «неоконченная книга «итальянских впечатлений»), куда, помимо предисловия и послесловия, вошло пять небольших эссе.
Кажется, книга эта, едва начатая, не могла быть закончена. И потому, что разочарование и апатия выговорены уже на первых страницах (большей серьезности ради им придан вид кризиса европейской цивилизации) особого развития не имеют, а передвижение из точки в точку без какого бы то ни было драматического (драматургического) развития не пишутся.
Не могут писаться.
Даже если к их осуществлению приступает человек, понимающий, что каждое его слово со всех сторон будет рассмотрено под лупой поклонниками и литературоведами.
Раннее творческое (как, кстати, и сексуальное) начало, с одной стороны, изощряют человека, а с другой — быстрее тратят горы его внутреннего угля, покрывая восприятие действительности уже сгоревшим топливом.
Для этого, вероятно, и необходимо искусство.
«…для чего? Не для того, чтобы рассказать другим что-то занятное о себе, и не для того, чтобы другие услышали что-нибудь с моей точки зрения лирическое обо мне; но во имя третьего, что одинаково не принадлежит ни мне, ни другим; оно, это третье, заставляет меня воспринимать все так, как я воспринимаю, измерять все события с особой точки и повествовать о них так, как только я умею. Это третье — искусство; я же — человек несвободный, ибо я ему служу…»
Искусство вынуждает своего служителя облекать любые жизненные движения в текстуальные жесты, кажущиеся самодостаточными; тем более что «лирический дневник», устроенный Блоком из своих поэтических сборников, приучает к мысли, что все происходящее — сырье для.
Поэтический импульс быстротечен, быстросердечен — и в том его особенная энергетическая ценность: дистанция от импульса до его передачи столь коротка, что способна донести до читателя остатки первородства.
«Молнии искусства» оказываются традиционными, в духе «прозы поэта», то есть незаконченными, незавершенными, внутренне статичными эссе (когда стихотворение закончено, поэт понимает, но что делать с прозаическими кусками?!), более похожими на фотоснимок впечатления или же на расписанную от руки гравюру.
Такие «листки на случай» есть, например, у Ахматовой и они, публикуемые с книгах и в собрании сочинений, в
Не особенно связанные между собой эпизоды (археологические раскопки, похоронная процессия во Флоренции, рисунок на папирусе, вечер в Сиене) не имеют большой культурологической или искусствоведческой значимости, несмотря на достаточно подробные описания картин и фресок, надгробий и музейных собраний (об этом чуть ниже), ценность их не в том, как это говорится (Муратов или Розанов в разы круче), но кто говорит. И Блок прекрасно отдает в этом себе отчет.
Думаю, что одна из причин незаконченности «Молний искусства» — саморазочарованность, которая лишает фабрику по производству эмоций и текстов необходимой для свершения мотивации. Вероятно, Блок один из тех художников, которых следует рассматривать в комплексе со всем ворохом биографических (и каких угодно) подробностей. Сам жанр лирического дневника, ежедневно сдирающего публично кожу, тому порукой.
Но не только. Художественное полотно Блока разрежено и напичкано банальностями, которые спасает подпись автора, открывающая в его говорении какие-то новые, неочевидные перспективы.
Блок отлично знает цену своим словам. Именно поэтому одни и те же «дивные дивы» прогоняются через все близлежащие жанры, причем в одних и тех же фразах и концептах.
Поэтому, самое интересное в итальянских циклах Александра Блока, это (в-четвертых) страницы двух его записных книжек (№ 25 и 26), которые он не уничтожил, как многие другие, незадолго до смерти.
Именно здесь ты и встречаешься с первыми (и самыми непосредственными, чистыми) импульсами, которые в обработанном (оцифрованном) и правильно сервированном виде возникают в стихах и путевых заметках.
Внутри них то, что называется «лаборатория художника», которая содержит переписанные с надгробий эпитафии (здесь же мы узнаем, что латинское изречение, эпиграфом вставшее перед всем поэтическим циклом, списано со стены внутри флорентийской церкви Санта-Мария Новелла), зарисованные формы гробниц. А также, помимо тягостных мыслей о возвращении на родину, списки того, что понравилось или не понравилось в венецианской галерее Академии, флорентийской Уффици или в миланской Брера. Некоторые, особенно важные, фрески и полотна Блок «зарисовывает» с помощью беглого экфрасиса, чтобы чего не напутать при работе над стихами и путевыми заметками.
Фреска Фра Беато в том же музее начинает описываться со строки, которая, позже, войдет в стихотворение «Успение»: «В горных садах цветет миндаль. Апостолы спят. К молящемуся Христу слетает (золотой) ангел с синего неба. Вознесение: собравшимся видны только серые концы риз в серых тучах в желтом круге.
Черные латники с зелеными ногами, с черными скорпионами на желтых плащах отстраняют женщин от Христа, несущего крест. Шествие — из красного города.