Нежнее неба
Шрифт:
Текст первого допроса Минаева, состоявшегося 18 марта, ужасен: или его подвергали физическому воздействию или следователь напрямую транслировал свои фантазии на бумагу:
«Вопрос: Вам предъявлено обвинение в том, что вы, будучи враждебно настроен против существующего в СССР государственного строя, принимали активное участие в антисоветских сборищах, на которых высказывали злобную клевету на советскую действительность, изготовляли и распространяли стихи вражеского содержания, т. е. в совершении преступлений, предусмотренных ст. ст.58–10 ч. II и 58–11 УК РСФСР.
Вам понятно, в чем вы обвиняетесь?
Ответ: С постановлением о предъявлении мне обвинения по ст. ст.58–10 ч. II и 58–11 УК РСФСР я ознакомился. Сущность предъявленного мне обвинения понятна.
Вопрос: В предъявленном обвинении виновным себя признаете?
Ответ: Да, признаю.
Вопрос: В чем конкретно вы признаете себя виновным?
Ответ: Признаю себя виновным в том, что, будучи озлоблен против советской власти, я являлся участником антисоветской группы, посещал вражеские сборища, на которых высказывал клеветнические измышления о политике коммунистической партии и Советского правительства, о советской действительности.
Моя вина состоит еще и в том, что я на протяжении многих лет писал стихи антисоветского содержания и распространял их среди своего окружения.
Вопрос: Когда вы встали на путь, враждебный советской власти?
Ответ: Трудно сказать, когда я встал на путь, враждебный советской власти. Самым верным будет, если я скажу, что никогда я не был сторонником советской власти.
Родился я в мещанской семье, получил воспитание и образование при царизме. Все это не могло не отразиться на моих взглядах и убеждениях. И если я безразлично отнесся к социалистической революции, происшедшей в России в октябре 1917 года, то совсем иным стало мое отношение к установившимся в стране после революции порядкам, к советскому государственному строю. Советской властью я был недоволен и это недовольство впоследствии переросло во вражду, которую я стал проявлять в изготовляемых мною антисоветских стихах и в клеветнических беседах со своими знакомыми.
Вопрос: Покажите об этом подробнее.
Ответ: Начиная, примерно, с 1923 года я стал писать
В 1926–1928 годах я написал такие стихи, как «Баллада об алиментах», «Баллада о четырех королях», «Рассказ о культурном помзамзаве, о невежественной машинистке и о необычайном происшествии в Горсовнархозе или торжество культуры», «Разговор редактора с поэтом» и другие.
В этих стихах я злобно клеветал на советскую действительность, на советских людей и вымещал свою злобу против советской власти.
Изготовленные антисоветские стихи я читал не только на частных «субботниках», т. е. на сборищах враждебно настроенных лиц, но и в общественных местах, таких, как дом печати, политехнический музей, где устраивались открытые литературные вечера.
В 1929 году я был арестован органами ОГПУ за изготовление и распространение антисоветских стихов. В течение одного месяца я находился под стражей, но после того, как дал подписку и обещание не выступать в своих «произведениях» против советской власти и не вести никакой вражеской работы, я был из-под стражи освобожден.
Вопрос: Однако вы не прекратили вражеской деятельности, а наоборот, усилили ее в последующие годы. Это так?
Ответ: Да, так. Мой арест не явился для меня уроком. Я еще больше озлобился против советской власти и в своих последующих стихах еще с большей злобой стал клеветать на советскую действительность.
В 1932 году я собрал в один сборник под названием «Предосудительные мечтания» многие ранее написанные мною стихи вражеского содержания.
В 1938 году я написал два «стихотворения» против вождя советского народа. Назвать их клеветническими – будет слишком мягкая оценка. В них вылилась вся моя ядовитая злоба против всей советской власти и, прежде всего, против вождя советского народа. Его я наградил такими чертами, которыми не награждали даже царя-палача, душителя русского народа Николая второго.
Каждое мое слово в этих стихах пропитано желчной злобой против руководителя коммунистической партии и Советского государства.
Вопрос: Вы и в последующие годы писали клеветнические стихи против вождя советского народа?
Ответ: Не скрою этого. Стихи, в которых я выражал свою ненависть к вождю советского народа, писались мною до 1942 года. Но их было немного, кажется всего четыре стиха.
Вопрос: Вы возводили клевету и на других руководителей партии и государства. Говорите все до конца.
Ответ: Я ничего не скрою. Признаю, что в 1950 году я написал эпиграмму на одного из своих родственников, в которой злобно насмехался над двумя членами советского правительства и руководителями КПСС» [122] .
122
Там же. Л. 12–15.
Но уже в протоколе одного из следующих допросов вновь слышен живой голос несломленного поэта:
«Вопрос: Антисоветские стихотворения вы читали на квартире у МАРЬЯНОВОЙ и после 1952 года.
Не пытайтесь отрицать это!
Ответ: Я еще раз повторяю, что после 1952 года у МАРЬЯНОВОЙ я не читал антисоветских стихотворений.
Вопрос: КАНОНИЧ Сарру-Иось Менделевну вы знаете?
Ответ: Эту фамилию я слышу впервые.
Вопрос: КАНОНИЧ показала, что в феврале 1950 года в ее присутствии вы читали свои антисоветские стихотворения. Почему же вы ее не помните.
Ответ: Я не отрицаю того положения, что КАНОНИЧ могла быть у МАРЬЯНОВОЙ, когда я читал свои стихотворения. Однако еще раз повторяю, что КАНОНИЧ лично я не знаю и поэтому не мог в присутствии ее читать антисоветские стихотворения.
Вопрос: Это противоречит фактам. Свидетель КАНОНИЧ на допросе 15 декабря 1952 года опознала вас по фотокарточке и показала, что вы читали стихотворения, в которых критиковали с враждебных позиций советскую систему, допускали клевету на советскую действительность и быт советских людей. Теперь вы припоминаете это?
Ответ: Повторяю, при КАНОНИЧ я подобных стихотворений читать не мог.
Вопрос: В том, что вы читали антисоветские стихи у МАРЬЯНОВОЙ вас изобличает и второй свидетель ТЕМКИН Израиль Маркович.
Ответ: ТЕМКИНА я также не знаю и в присутствии его никогда, никаких антисоветских стихотворений не читал.
Вопрос: На допросе 12 декабря 1952 года ТЕМКИН опознал вас по фотокарточке и показал:
«Некоторые стихотворения Николая Николаевича затрагивали и политические темы и носили ярко выраженный антисоветский характер…
В этих стихах Николай Николаевич в издевательской форме высмеивал советскую систему. В них выражалась мысль о том, что НКВД заставляет якобы советских писателей писать о современности».
Что вы теперь скажете?
Ответ: Таких стихотворений в присутствии ТЕМКИНА я читать не мог, так как у меня нет стихотворений, где бы упоминалась деятельность НКВД.
Вопрос: Кто из молодежи присутствовал на ваших антисоветских сборищах?
Ответ: Как я уже сказал, никаких антисоветских сборищ у МАРЬЯНОВОЙ не было, а если там иногда и были молодые люди, то кто они я сказать затрудняюсь, так как фамилии их мне не известны» [123] .
123
Там же. Л. 24–28.
Впрочем, принципиального значения это уже не имело: изъятых при обыске стихов для обвинительного заключения хватало за глаза. 17 июля 1953 года Минаева судили; свидетели обвинения (Темкин и Канонич) на заседание не явились. Адвокат Санников просил пять лет и применить указ об амнистии; прокурор Фунтов просил максимального срока – и судебная коллегия Московского городского суда (председательствующий – Лукашов) пошла ему навстречу: приговор был – десять лет лагерей.
«Спешу известить тебя, что я нахожусь в Казахстане, в гор. Чимкенте, так как ты, вероятно, узнала на Кр. Пресне, что я оттуда выбыл и не зная где я начнешь беспокоиться.
Сегодня, после десятидневной дороги, я волею судьбы прибыл сюда и сейчас пишу тебе, сидя на полу. Чувствую себя сравнительно ничего, хотя получил довольно сильную встряску в буквальном смысле слова, ибо в пути вагон сильно трясло и я здорово подпрыгивал. Адреса своего тебе не даю, так как сам его не знаю, ибо здесь я нахожусь временно, а отсюда поеду в лагерь, куда не знаю. Из лагеря напишу подробно и тогда ты мне будешь писать» [124] , —
124
Письмо Минаева жене от 6 октября 1953 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 157. Л. 5–5 об.
этим письмом, датированным 6 октября 1953 года, начинается его очередная эпопея. Из Чимкента его переправляют в Актюбинск, но, присылая оттуда первую весточку, он предупреждает, что это ненадолго, лагерь транзитный [125] . Подготовленный жизнью к такому исходу, он дистанционно руководит выправлением собственных текстов («Стихов сегодня не посылаю. Посылаю только исправление к стих. от 21 авг. 1950 г., что ты и сделай. Оно вошло в книгу «Лирика», она у тебя есть» [126] ), постоянно повторяя: «Читаешь ли ты иногда мои стихи? Храни их, это лучшая память обо мне и это лучшее, что я сделал в жизни и чем моя жизнь оправдана» [127] . Осенью того же года его кладут в актюбинскую тюремную больницу: очевидно, это означает второй инфаркт; в письме к Сотниковой он поясняет: «все то же самое» [128] . Основное содержание его инструкций жене (вероятно, он приспособился переправлять их через вольных сотрудников лагеря, т. к. переписка сохранилась в значительном объеме) – формирование полного корпуса текстов одновременно со строгим запрещением вмешиваться в судьбу их сочинителя: «В Верх. Суд не подавай и никаким адвокатам не плати ни одной копейки. Этого совсем не нужно. Я уже, кажется, писал тебе об этом, слушайся меня [129] ».
125
«В настоящее время я нахожусь в лагере, но это еще не окончательно, отсюда я поеду в другой лагерь, здесь я пока временно. Однако ты напиши мне сюда, так как я пробуду здесь неизвестно сколько времени» (тот же корпус, 22 октября 1953 года // Там же. Л. 7).
126
Там же. Л. 7 об.
127
Там же.
128
Письмо от 24 ноября 1953 года // Там же. Л. 13.
129
Письмо от 25 декабря 1953 года // Там же. Л. 19.
В марте 1954 года из актюбинского лагеря начинают этапировать партии заключенных; готовясь к переменам в судьбе, Минаев на всякий случай прощается с женой: «Дорогая моя, это по всей вероятности мое последнее письмо из Актюбинска, ибо нас отсюда будут куда-то отправлять, куда, это, конечно, нам неизвестно. Несколько партий уже отправили и, очевидно, это предстоит всем. <…> Благословляю тебя и последняя моя мысль в этой жизни будет мыслью о тебе. Я очень доволен, что успел выразить это в стихах. Ты ведь знаешь, что стихи являются целью и оправданием моей жизни, и считаю, что только ими я могу хоть в некоторой степени воздать тебе должное и отблагодарить тебя за все, что ты для меня сделала и за всю твою светлую и чистую любовь ко мне» [130] . 29 марта он попадает в очередную партию; больше двух недель они едут до Челябинска, откуда ему удается подать весточку. В Челябинске же его снимают с поезда и на десять дней кладут в больницу («Ты не думай, что что-нибудь новое, нет, все то же самое. Полежал, отдохнул, поправился и прибыл сюда» [131] ). В конце апреля или начале мая он добирается до места назначения – казахского Петропавловска.
130
Письмо 17
131
Письмо 25 апреля 1954 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 159. Л. 2.
В нескольких сотнях километров от него находится в своей бессрочной ссылке Кугушева. Вероятно, боясь ее скомпрометировать, он не рискует писать ей прямо, а вкладывает записочку (заканчивающуюся очаровательным: «Как видишь, я, до некоторой степени, твой сосед» [132] ) в свое письмо жене с просьбой переслать ее обратно в Казахстан; та отказывается («я несколько раз перечитала послание Тате и решительно не хочу его посылать – оно написано крайне легкомысленно – сердись не сердись, как хочешь» [133] ) – и переписка так и не возобновляется. Сангвинический темперамент нашего героя не позволяет ему сконцентрироваться на тяготах окружающей действительности: детали лагерного быта становятся материалом для ярко-певучих стихов («За грызню, за сучью кличку, / За опасность для людей, / Эту Жучку, то есть Жичку / Нужно на цепь и в кандей»), а исходящая почта заполняется беспримесной литературой: «Да, скоро будет 50 лет со дня смерти А. П. Чехова. Это мой любимый писатель. Я ставлю его наряду с Л. Н. Толстым, а в стилистическом отношении даже выше. Это огромный художник и замечательный мастер. Я здесь, не знаю уж в который раз, снова читаю его и вновь с большим наслаждением. Что умер Бунин я не слыхал, тоже был большой художник и прозы и стиха» [134] . К исходу лета 1954 года надежды на перемены добираются и до удаленнейших областей ГУЛаг’а: ««Может быть мы с тобой более или менее скоро увидимся. Когда и как это будет я сейчас сказать не могу, сообщу лишь, что некоторые больные старики, даже со сроками по 25 лет, отправились уже по домам. Следовательно это должно произойти и со мной, однако ты до поры до времени об этом никому не говори, придет время и узнают, а пока не нужно давать пищу языкам <…>» [135] .
132
Там же. Л. 9 об.
133
Письмо от 20 июня 1954 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 225. Л. 8.
134
Письмо от 28 июня 1954 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 159. Л. 16–16 об.
135
Письмо от 25 июля 1954 года // Там же. Л. 22.
Освобождения пришлось ждать еще больше года: все формальности были окончены только к 22 сентября 1955 года; выданная в Семипалатинске справка («Видом на жительство не служит. При утере не возобновляется») подписана начальником отдела лагеря, моим однофамильцем [136] . По условиям он не мог селиться ближе сакраментального 101-го километра от Москвы; как и многие другие писатели, Минаев выбирает Малоярославец. И на несколько лет выпадает из нашего поля зрения: переписка с Сотниковой окончена с воссоединением, а другие эпистолярные корпуса, если и были, до сегодняшнего дня не дошли. Жгуче интересно было бы прочесть в подробностях, что он думал об окружающем его мире: все-таки вступал он в литературу, пародируя Северянина, а заканчивал свой путь, посмеиваясь над рок-н-роллом: мало кто из авторов проходил сопоставимый путь, сохраняя цельность личности и сознания. Но увы: остались только стихи. Впрочем, продолжая работать над итоговым сводом стихотворений, он – впервые! – формулирует свое эстетическое кредо в предисловии к очередному рукописному сборнику:
136
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 341. Л. 4.
«Автор этих стихов является сторонником теории искусства для искусства.
Да, да, гражданин, но ты не пугайся, ибо это не так страшно и опасно, как тебе кажется, и не так вредно, как внушают тебе в течение многих лет. Наоборот, это хорошо и вполне уживается со здравым смыслом, с которым часто не в ладу проповедники искусства для чего-то или кого-то.
Что же такое теория искусства для искусства в поэзии?
По-твоему разумению, это – выдумывание каких-то бессмысленных словосочетаний и новых слов, или сочинение стихов на так называемые вечные темы, причем, если это, например, стихи о любви, то любовь здесь является просто любовью, а не любовью в социалистическом обществе, а если стихи о природе, то природа в них выглядит точно такою же, какою она была и до семнадцатого года.
Однако это не так, а, коротко, вот что: – Если ты занимаешься искусством, в данном случае поэзией, т. е. пишешь стихи, то обязанность твоя позаботиться не только о том, чтобы в них ощущалось веянье Музы, но и о том, чтобы они в то же время были и произведением искусства. А это не одно и то же.
Во всяком искусстве, а следовательно и в искусстве поэзии, не столь важно то, что хотел выразить поэт в своем произведении, а то как он это выполнил. Отсюда следует, что чем бы ты ни хотел проявить свое отношение к миру, что бы ты не желал поведать людям, прежде всего позаботься о том, чтобы сделать это наиболее точно и ясно и всегда помня о целом, т. е. найти наилучшую форму для воплощения идей и образов своего стихотворения, не считаясь с тем, что тебя за это провозгласят формалистом.
Есть искусство народа, но нет искусства для народа. Пора понять, что утверждать противное, значит признавать какое-то искусство второго сорта и тем самым, по теперешнему выражению, барски-пренебрежительно относиться к народу.
Давно и прекрасно сказано, что цель поэзии есть сама поэзия, а не служение, прибавлю я, чему либо, как бы величественно и великолепно оно ни было» [137] .
137
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 61.
В середине 1960-х годов, ощутив, вероятно, что история прошла еще один виток спирали, он предпринял последнюю попытку напечататься в официальной прессе. Журнал «Москва» отозвался отпиской краткой («Уважаемый Николай Николаевич! Возвращаю Вам стихи. С ними ознакомился член редколлегии С. В. Смирнов и не счел возможным рекомендовать их к публикации» [138] ); газета «Литературная Россия» – подробной:
«Уважаемый Николай Николаевич!
Ваши стихи выдают руку опытного и культурного поэта, человека, влюбленного не только в русскую классику. Стих четок, часто – краток и ясен, но мы ничего не смогли отобрать для печати. Ваши стихи читали члены редколлегии, в частности С. А. Поделков, с большим вниманием прочитали их работники отдела поэзии – И. Озерова, я. Стихи часто, как говорится, «книжные», т. е. редко идут от жизни, и даже там, где материал свеж и там лежит налет книжности. Это – главное препятствие.
Попадаются стилистические огрехи. Вот несколько примеров.
Как нафталин лежит на ветках иней…– это чистый Саша Черный. В его «ключе».
Чем дальше в лес, тем сумрачней и глуше И хочется сказать – тем больше дров…– эти строки нельзя воспринять всерьез, они слишком пародийны.
Будешь вмиг обрызган россыпью жемчужной…– «Россыпь жемчужная» – штамп.
Но, в общем, таких «огрехов» немного.
К большому нашему сожалению, отобрать для печати ничего не удалось.
138
Письмо от 31 января 1964 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 287. Л. 1. С этим отзывом резонируют несколько лаконичных записок, полученных вдовой Минаева, не оставившей попыток напечатать хоть строчку из его стихов: «Я не нашел ничего. Прошу других членов редколлегии почитать. Вт»; «Ничего не выбрал. Л. С.» (ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 406. Л. 1).
139
Письмо от 21 июня 1966 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 287. Л. 3.
К середине 1960-х его здоровье ощутимо портится; верный себе, он зарифмовывает свой последний инскрипт на «Прохладе» – через тридцать восемь лет после выхода книги: «То поясница, то коленка, / То ноет здесь, то там болит, / А значит, Дмитрий Шепеленко, / Теперь я тоже инвалид».
24 мая 1967 года он пишет письмо К. Федину, прося его (на тот момент – первого секретаря Союза писателей СССР) о денежном вспомоществовании:
«Уважаемый товарищ Федин.
Необходимость заставляет меня к Вам обратиться, т. к. я сейчас без средств к существованию, лишен возможности получать даже самую мизерную пенсию. Дело в том, что у меня не хватает ни творческого стажа, ни производственного стажа для получения пенсии. Мои стихи, в частности, книга «Прохлада» давно забыты и стали теперь достоянием лишь коллекционеров. Я, конечно, имею и производственный стаж, десять лет был артистом балета Большого театра, но в 1922 году ушел из театра. Печатался я в разных изданиях по 1927 год, а начал печататься в 1913 году, состоял членом Всероссийского союза поэтов. Несмотря на это, Литературный фонд Союза писателей СССР отказал мне в назначении мне пенсии [140] . А состояние здоровья у меня очень плохое, мне 74 года, я очень плохо передвигаюсь. Прошу Вашего содействия в назначении мне академической пенсии.
140
В архиве сохранилось недатированное ходатайство В. К. Покровского, вероятно, предназначавшееся для Литфонда: «Вскоре достигающий 75-летия литератор Н. Н. Минаев начал печататься еще до первой мировой войны и занимался профессиональным литературным трудом 20 лет (1913–1933). В позднейшее время Минаев работал в разных учреждениях Москвы на скромных должностях, не имеющих отношения к основной группе его творческих интересов – поэзии.
Вполне естественно стремление старого поэта войти в коллективную литературную среду, – как для творческой связи, так и для последующего оформления хотя бы минимальной пенсии, каковою н не обладает из-за прерывности штатного трудового стажа» (ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 404; здесь же выписаны имена и телефоны лиц, вероятно, готовых поручиться за него: Е. Ф. Никитина, И. А. Горев, Н. М. Медведева, В. М. Лобанов).
141
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 162 (машинописная копия).