Нежнее неба
Шрифт:
«Именем Союза Советских Социалистических Республик.
7/IV 1944 г. Военный трибунал Молотовского р-на гор. Москвы в составе Председательствующего Иванова и членов Какабадзе и Волдина <Золдина? Болдина?> при секретаре Кудрявцевой
Рассмотрев в открытом судебном заседании дело по обвинению Минаева Николая Николаевича 1893 г. рождения из служащих урож. г. Москвы русский грамотный б/п работал на заводе 836 агентом по снабжению труд. стаж с 1912 г. членом профсоюза не состоит не судим вдов проживал Известковый пер. 3 кв 14.
Обвиняется по указу от 26 /XII 41 г.
Судебным следствием установлено, что подсудимый Минаев работал на з-де 836 в должности агента снабжения, 29/П 44 г. самовольно оставил работу на з-де и в дальнейшем на производство не вернулся, что подтверждается объяснением подсудимого и материалами дела.
Находя обвинение Минаева Н. <по> Указу от 26/ XII 41 г. доказанным военный трибунал руководствуясь ст. ст. 319, 320 УПК
ПРИГОВОРИЛ
Минаева Николая Николаевича по указу от 26/ XII 41 г. подвергнуть тюремному заключению без поражения в правах сроком на шесть лет. Меру пресечения оставить содержание под стражей. Срок отбывания наказания считать с 4 /IV 1944 г. Приговор обжалованию не подлежит» [98] .
98
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед.
Под лагерными стихами 1944 года помета «Серебряные Пруды Моск. Обл.» – это маленький поселок на юго-востоке, самый отдаленный из районных центров. В исполинской летописи ГУЛаг'а мне его найти не удалось: вероятно, там располагалось небольшое отделение какого-нибудь из подмосковных лагерей. Если Минаев и писал кому-нибудь оттуда, то письма эти не сохранились (или пока не разысканы); вновь единственным источником для реконструкции биографии служат стихотворные тексты. Впрочем, на этот раз извлечь из них удается немного: в основном они представляют собой грубоватые эпиграммы на товарищей по несчастью. Центральный сюжет 1944 года – этап в московскую (вероятно, пересыльную) тюрьму: «Юноши и малолетки, / Взрослые и старики, / Словно сельди в бочке, в клетке / Около Москвы-реки» (из здешних тюрем по описанию больше всего похоже на СИЗО «Пресня» или на ныне несуществующую «Таганку» [99] ; остальные значительно дальше от реки, хотя и эти не прямо на берегу). В конце 1944 года он оказывается в Бутырской тюрьме, причем в больнице, где пишет «Балладу о двух врачах». Крайне жизнерадостным четырехстопным хореем здесь излагаются наблюдения, сделанные автором в палате бутырской больницы («Где в моем голодном теле / Пребывал миокардит») и сопоставляются две представительницы племени тюремных медиков. Поэма закончена 7 января 1945 года, а еще спустя три месяца автор, вероятно, по амнистии был освобожден – и 31 марта прямо с пересыльного пункта отправился, как написано было в справке, «к месту жительства» [100] .
99
Указано В. В. Нехотиным.
100
Там же. Л. 2. Вероятно, возвращение домой прошло не без труда: спустя две недели сестра пишет ему, адресуя письмо: «Рошаль, Московская обл., Кривандинского р-на, Рошальская больница»: «Напиши, пожалуйста, почему ты опять в больнице? Что у тебя за болезнь? Сколько раз я тебя спрашивала об этом, но ты не отвечал.
Я уже писала тебе, что площадь у тебя взяли, в комнату по ордеру въехал один военный с семьей. Вообрази, какая у нас теперь теснота! По коридору почти невозможно пройти, – все заставлено» (письмо А Н. Минаевой от 18 апреля 1945 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 202. Л. 9). Чем завершилась коллизия с военным – неизвестно, но на ближайшие годы его адрес по Известковому не изменился.
Наступившее за этим десятилетие жизни нашего героя документировано крайне скупо. Возможно, перенесенное в тюрьме заболевание позволило ему получить инвалидность – по крайней мере, больше никаких сведений о его «трудовой деятельности» у нас нет. Даже стихов за эти годы было написано исчезающе мало: четыре в 1946 году, три – в 1947-м, столько же в 1948-м. Его галантная манера приветствовать звучными рифмами любую леди, неравнодушную к поэзии, позволяет нам восстановить один из первых его маневров после освобождения: 3 апреля 1946 года он записывает назидательное стихотворение в альбом Тамаре Лапшиной; это – родственница Кугушевой (по-прежнему томящейся в Казахстане), которая время от времени организует ей вынужденно скромное вспомоществование. Три месяца спустя полунищий больной Минаев добавляет свой вклад к очередной посылке: «Вместо всякой вкусной жвачки, / В край далекий из Москвы, / Папирос плохих две пачки / Посылаю я, увы!». Между ними возобновляется переписка (из-за перерыва, вызванного минаевским арестом, она считала, что он умер) и они в принятой в их бывшем кругу полушуточной манере уговариваются еще немного пожить в надежде на встречу: «У меня уже все приготовлено для сыграния в ящик. Но давай дадим друг другу слово подождать до осени, скажем месяца два. Неужели тебе не хочется повидать меня и поговорить? Фортуна может еще, вопреки всяким очевидностям, над нами сжалится и колесико судьбы задержится где-нибудь на счастливом номере» [101] . Она же поддерживает его, получив (несохранившееся) письмо с жалобами на житейские обстоятельства, способствующие молчанию: «Жаль мне, что ты бросил писать, это уже совсем никуда не годится, дорогой. Ты ведь такой талантливый поэт. И мастер хороший, это совсем позор.
101
Письмо Кугушевой к Минаеву от 29 августа 1945 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 190. Л. 22.
Помни, что бедность вечный спутник поэтов! И голод – тоже» [102] . Опять возникает (очевидно несбыточная для обоих) тема будущей встречи: «Жди меня, Николаша, милый! Будет трогательное свидание престарелых друзей! Сколько я стихов, Колька, написала, несмотря на жуткие условия – холод, бураны, вода в хате мерзнет. Быт подлинных троглодитов. Если бы ты был человек не на одну русскую букву, ты бы приехал бы сюда ко мне хотя бы летом и проведал бы меня! Да и экзотики бы понабрался на всю жизнь. Да и меня бы отсюда похитил, хотя я довольно плотно здесь завязла» [103] . Тем временем в жизни Минаева появляется новое действующее лицо.
102
Тот же корпус. 22 августа 1947 года//ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 191. Л. 12.
103
Письмо
В первой половине 1920-х годов среди литературно-музыкально-театральной компании молодежи, в которую был вхож и Минаев, была заметна Зоя Евгеньевна Сотникова, дочь орловского художника Е. М. Сотникова, значащегося в истории искусств автором единственной картины «Ярило». Наш герой познакомился с ней (не картиной, а девушкой), вероятно, в середине 1924 года, но обоим запомнилась одна и та же встреча: на похоронах Брюсова. Тридцать лет спустя, разделенные несколькими тысячами километров, они сверяли свои тогдашние впечатления. Она: «На днях был вечер посвященный Брюсову в Колонном зале. Читались его стихи и был большой концерт. Вспомнилось, как мы были на его похоронах. Был хороший осенний день, хотя я была в шубе. Ты конечно не помнишь, она была широкая японская <?> как тогда носили, отороченная норкой. Запомнилось, как похоронная процессия следовала через старое кладбище на Новое, как семенила за гробом в черном жена Брюсова, как говорил Луначарский, близко к которому мы стояли, он был в расстегнутом пальто. Был погожий день, склонявшийся к вечеру, в прозрачном осеннем воздухе громко раздались слова Луначарского: «Брюсов жив, Брюсов не умер» и тут же раздался паровозный гудок. Мелкая деталь, возвратившись домой, я открыла окно. У нас было много антоновских яблок. А помнишь ли ты, и знал ли ты?» [104] . Он: «Да, 9 окт. Исполнилось 30 лет со дня смерти В. Я. Брюсова. Я очень хорошо помню день его похорон, это был чудесный осенний солнечный день. Я живо помню общее впечатление похорон, но многие частности и подробности этого дня испарились из моей памяти, в том числе и то, в каком пальто и башмачках была моя дорогая Зоюшка, которая – увы! – в то время еще не была мне тем, чем она является для меня теперь» [105] . Тогда же между ними возникла, похоже, тень романтических отношений: она запомнила (на тридцать лет!) дату 10 июля 1925 года, когда было написано письмо, отменяющее их свидание. Январем следующего, 1926 года, помечена обидная минаевская эпиграмма: «Скучно в жизни прыгать, Зоя, / Одинокой стрекозою, / Время Вам уж / Выйти замуж, / Полноту приобрести / И детишек завести». Кажется, она последовала этому совету – и когда они снова встретились в 1950-м, у нее была дочь. У него же не было ничего.
104
Письмо Е. Сотниковой к Минаеву от 7 ноября 1954 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1.Ед. хр. 226. Л. 14 об. – 15.
105
Ответное письмо от 17 ноября 1954 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 160. Л. 18.
«По-прежнему нам небо бирюзою / Сияет днем, а ночью в темноте / Все те же звезды светятся, но, Зоя, / И мир не тот, и мы уже не те», – этими строками, написанными 12 июля 1950 года, открывается самый обширный цикл любовных стихов Минаева, протянувшийся на десятилетие. Подробностей их отношений мы почти не знаем [106] : как видно будет на следующей странице, вспыхивавшая между ними переписка почти всегда подразумевала посредничество лагерного цензора. Исключения невелики, но выразительны: так, около 1951 года их преследовала какая-то квартирная незадача, из-за которой Минаев вынужден был отправить Сотниковой записку: «Вот до чего довела меня моя злосчастная судьба: приходится из одного района города писать в другой район своей собственной жене и ходить к ней на свидания, как к чужой, за которой зорко следит ревнивый муж» [107] . Возможно, впрочем, речь шла об ужесточении ее рабочего режима: трудилась она то в каких-то полуподпольных артелях по выпуску шелковых платков, то в цехах по изготовлению мягких игрушек. Была она доброй, взбалмошной, непутевой. В их коммунальной квартире шел ремонт; у рабочего («болезненного, хрупкого, очень жалкого и старательного» [108] ) жильцы украли телогрейку. Рассказ об этой истории она заключает словами: «Мне его жаль потому, что я вижу в нем такого же неудачника, как я сама» [109] .
106
Благодаря любезности А. И. Романова, откликнувшегося на интернет-публикацию этой заметки, удалось установить дату бракосочетания Минаева и Сотниковой: 14 ноября 1950 года.
107
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 156. Л. 3.
108
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 226. Л. 22 об.
109
Там же.
В феврале 1952 года у Минаева случился инфаркт. В больницу, по тогдашнему обычаю, жену не пускали, но он нашел способ с ней увидеться:
«Когда пойдешь, встань у моего окна, на дорожке. Там есть около самой загородки не то столб, не то ствол дерева без ветвей, я не разгляжу. Он находится не у моего окна, а дальше, но с моей кровати он как раз посередине моего окна и мне хорошо виден. <…>
Конечно, лица твоего я не увижу на таком расстоянии, а всю тебя разгляжу. Ты не бойся, я с кровати не встану. Ну, будь здорова, моя родная» [110] . Пребывание его там затянулось – и месяц спустя он обычным своим почерком заполнял открытку, отправленную точно в день всенародного праздника: «Пострадавший от инфаркта, / Вместо торта и цветов, / В женский день 8 марта, / В праздник женщин и котов, / О себе напоминая, / Шлю тебе открытку я, / Зоюшка моя родная, / Стрекозоинька моя».
110
Письмо 10 февраля 1952 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 156. Л. 4.
Одним из символов возвращения к жизни после десятилетней депрессии стала работа Минаева над полным сводом собственных стихотворений. Большая часть беловиков, использованных нами в этой книге, была создана именно в начале 1950-х годов: извлекая из черновиков, из старых публикаций, из собственной памяти, он заносил свои стихи аккуратнейшим почерком в специально подготовленные тетрадки, работая с удивительной старательностью. Как минимум семь рукописных книжек (иные – еще и с орнаментированными страницами) были созданы в 1951 году с прицелом на далекого читателя-потомка; два года спустя они достались на изучение лицам столь же прилежным, но отнюдь не настолько доброжелательным.
Одной из последних ниточек, связывавших Минаева с его собственным прошлым, был салон Мальвины Марьяновой. Здесь собиралась разномастная и симпатичная компания лиц, по большей части знакомых друг с другом еще с 30-х годов: поэты Д. Шепеленко [111] и Рюрик Ивнев, литературный функционер Д. Богомильский, скульптор А. Златовратский (упоминавшийся выше); наш герой, знакомый со всеми перечисленными еще с 30-х годов, регулярно там бывал.
Одна из попыток расширения этого круга окончилась трагически.
111
Шепеленко (о коем см. подробнее с. 768–769) был одним из главных энтузиастов и по совместительству летописцем кружка; ср. в его позднем стихотворении, написанном после смерти большинства его участников: «Сегодня, други мальвинисты, /Я – абсолютный именинник. / Собрались тут поэты и артисты! / А я средь них пророк пустынник!! / В салон Мальвины с того света / Прибудет ныне Богомильский…/ Солон салона! Друг поэтов! / Ему поклон отвесим низкий!!!» (РГАЛИ. Ф. 2801. Оп. 2. Ед. хр. 16. Л. 1).