Ничей (отрывок)
Шрифт:
– кто родится - кричит, умирает - молчит, и лишь тот не кричит, у кого не болит...
– бросил конец полотнища на рану, повел вкруг живота к боку, закрыл и
там, повел через грудь на шею, запер кровь на плече, обратно на тулово и несколько раз вокруг, прихватывая колотую рану на спине. В мече душа живет, девица огневица, самого солнца дочь, богу ратному сестрица, в малиновом пламени входит она в клинок пока раскален, и кузнец, расторопен и сноровист, с богами разговаривает, запирает ее в лезво да приговаривает: Житься тебе, огневица, душа
Огневица войдет в новый дом через огненные ворота, а останется ли, отец ее да брат лишь и ведают, бывает сразу не имет руку хозяина, а бывает и остается. Будущий хозяин меча льет кровь на раскаленный клинок, роднится с огневицей, а вышло ли, пришелся ли - время покажет. Безрод залил кровью весь клинок и ждал, будто муж, у кого жена на сносях - что да выйдет? А как спела потом в новом доме душа, когда камнем легонько постучал в лезво, будто в дверь, как разнесла вдвое три шлема вложенных друг в друга - сам готов был петь! Воистину, где пусто, а где и густо, не было родных ни единого, так дали боги друга поединного. Кому он завидовал, кто - ему, а всяк несчастлив тем, чего нет. Душа, помогай, хворь превозмогай, кроме тебя некому! И так запекло огнем раны, будто и впрямь дохнула на раны девица огневица, так горячо стало, хоть обратно тряпье рви.
– Руда затворяйся, за дело принимайся, по жилкам беги, меня береги...
– заплясали перед глазами огненные сполохи, зарябило, задвоилось.
– ...гони далеко из ранена бока, из спины сеченой, копеишком меченой, немочь бранную, будто кошку драную, уходи, прощайся никогда не возвращайся!
– затопило теплом всего, сморило, привалился набок и уснул. Плошка сама погасла, будто задул кто.
Утром встал чуть свет. На бочках, на стенах, на полу осел иней, а проворочался всю ночь, будто спал на горячих углях, несколько раз просыпался,
обводил мутным глазом кромешную темень, шептал: Пить... Пить, а подать-то и некому, да негде и взять! Дурной сон!
Безрод спустился на кухню. Девки стряпухи печь разводили, сами сонные, глаза еще трут, зевают, всего проглотят - не заметят, а проскользнул тенью мимо - даже и не обернулись. Вышел на улицу. Только-только отступила темень, еще не светло кругом - просто серо, еще видно все как в тумане, серое море слилось с таким же серым небом, и он долго искал глазами береговую линию.
Корабельщики уже сновали туда-сюда, сна ни в одном глазу, не зевают, не чешут затылки, будто и вовсе не ложились. Пока шел к пристани, едва шеи не посворачивали, едва глаза не проглядели, пальцем друг другу указуя: Глянь-ка ишь, чучело пошло! Шут шутом, но меч-то пошто? Думали не слышно. Не надо орать на всю пристань, вот и не будет слышно. А меч пошто, так вам-то на что? Про то сам знаю, никому не мешаю, а возникни нужда, будешь последний к кому обращусь. Безрод огляделся. Лодий - тьмы тьмущие, иные по сходням облегчают чрева на берег,
– Эй, парень, чего косишься? Сглазишь!
Безрод обернулся на голос. Этот мог с закрытыми глазами говорить парень любому. Не ошибется. Но крепок еще, ох крепок!
– Ты хозяин?
– По делу иль язык почесать?
– Дело.
Старик, крепкий словно дуб, зычно крикнул, приложив руки ко рту:
– Ми-и-ил! Ми-и-ил!
Над бортом одной из лодий выросла соломенная голова.
– Чего-о-о?
Безрод огляделся. Все кричат, хозяева одергивают кораблеводов, те -дюжинников, пристань, надрываясь, гомонит, точно птичий двор.
– Через плечо, сволота! Больно медленно-о-о!
– Управимся-я-я!
Старик, ставший от крика малиновым, спадал с лица.
– Ну, сказывай дело.
– Куда идешь и когда?
– То моя печаль.
– А возьми.
Старик оглядел неподпоясанного седого парня в одной невышитой рубахе, полуночный ветрище полощет ту, точно парус, а седой и глазом не ведет, и зубами не стучит, взгляни на него, и самому зябко станет, но стоит ведь, не трясется, будто сам жаром пышет.
– Куда тебе?
– В Торжище Великое.
Купец смерил седого с ног до головы. Не хлипок, не велик, а лишь к веслу бы привык.
– А к гребле приучен?
Безрод замялся. Возьмись только за весло - потечет как из резанной курицы.
– Приучен.
– Платы не возьму. На весле пойдешь.
На весле... А шут с ним, на весле, так на весле! Очень нужно в Торжище
Великое, очень! Время не ждет, да что время, жизнь не ждет!
– Ухожу через два дня.
– А звать-то?
– Дубиня.
Как есть Дубиня. Назовись Желтком пристань животы надорвала бы. А дуб он и есть дуб, хоть дуб назови желудевичем, хоть желудевича - дубом.
Дубиня еще долго смотрел вослед своему новому гребцу. Чем-то понравился старику этот неподпоясанный, худощавый парень, прижимавший к груди ножный меч. Неровно стриженный, верное, сам волос коротит, рублево бережет, ремня не берет на торгу, рублево, верное, опять же бережет, спит, поди, в хлеву, ест что попало. К девке едет что ли? А глаз холодом горит! Нет, не то...
– Эй, Дубиня, никак сынок сыскался? Эк же его перевернуло!
И таким грянула пристань хохотом, что проснуться должен был весь городище. И то, к слову, пора. Дубиня побагровел, заозирался кругом, схватил ближайший булыжник и вмиг обезлюдела пристань, только равнодушные ко всему дюжинники сходят всходят по мосткам с берега - на берег, и смех несется не пойми откуда. Смех есть, людей нет. Вот так.
– Тьфу, пустобрехи!
– досадно крякнул Дубиня, роняя камень.
– Ладно, голос-то я запомнил. Пристрою еще зубы-то прямиком под чело. То-то смеху будет! Кабы животину не надорвать!