Ничто. Остров и демоны
Шрифт:
Если мне и удавалось забыть, что она рядом, то всего лишь на мгновенье.
Иногда нам встречались мужчина или женщина, в облике которых было что-то необычное, неизъяснимое, мое воображение неслось им вслед, и мне хотелось повернуть и пойти за ними. Вот тогда-то я и вспоминала о том, как выглядим мы с Ангустиас, и заливалась краской.
— Ты совсем дикая, провинциалка ты, дитя мое, — говорила Ангустиас с некоторым сочувствием. — На людях ты молчишь, смущаешься, вид у тебя такой, будто ты каждую минуту готова удрать. Иногда посмотрю я на тебя в магазине, и меня разбирает смех.
Трудно
За ужином Роман по моим глазам догадывался обо всем и смеялся. Его смех служил прелюдией к ядовитой перепалке с тетей Ангустиас; под конец вмешивался и Хуан. Я видела, что Хуан всегда держал сторону Романа, но тот, однако, поддержку брата не принимал и благодарен за нее не был.
Когда таксе случалось, Глорию оставляло ее обычное безразличие. Она начинала волноваться и срывалась на крик:
— Если ты после всего еще способен разговаривать с твоим братом, то не разговаривай больше со мной!
— Конечно, способен. Неужели ты думаешь, что я такая же свинья, как вы оба?
— Так, так, сынок, — говорила бабушка, глядя на него с обожанием. — Ты правильно делаешь.
— Замолчи, мама! Не заставляй проклинать и тебя! Не заставляй!
Бедняжка качала головой и, наклонясь ко мне, шептала:
— Он самый лучший, доченька, он самый хороший и самый несчастный, святой он…
— Может, ты сделаешь милость, мама, и не будешь впутываться? Может, ты не станешь забивать племяннице голову разными глупостями, которые ей совершенно ни к чему?
Он уже говорил с надрывом, тон делался резче. Тон человека, потерявшего над собою контроль.
Роман, погруженный в приготовление лакомства для попугая, крошил у себя на тарелке фрукты и заканчивал ужин, не обращая ни малейшего внимания на всех нас. Рядом со мной рыдала, кусая носовой платок, тетя Ангустиас; она воображала себя не только сильной, способной увлечь за собой толпу, но и нежной, несчастной, преследуемой. Не знаю только, какая из этих двух ролей ей нравилась больше. Глория отодвигала от стола высокий стул, на котором сидел малыш, и улыбалась мне за спиной у Хуана, крутя пальцем у виска.
Отрешенно молчавший Хуан, казалось, был готов вот-вот взорваться.
Покончив со своим занятием и похлопав бабушку по плечу, Роман первым выходил из-за стола. В дверях он останавливался, закуривал сигарету и бросал на прощание:
— Даже эта идиотка, твоя жена, уже смеется над тобой, Хуан. Берегись, Хуан…
На Глорию он, по обыкновению, даже не глядел.
Реакции долго ждать не приходилось. Удар кулаком по столу — и поток ругательств в адрес Романа, не обрывавшийся даже после того, как сухой стук входной двери возвещал, что Роман ушел.
Глория брала на руки ребенка и шла в свою комнату укладывать его. Взглянув на меня, она говорила:
— Может, зайдешь, Андрея?
Тетя Ангустиас сидела, закрыв лицо руками. Я чувствовала, что она смотрит на меня сквозь раздвинутые пальцы, смотрит взглядом тоскливым, жгучим, просящим. Но я поднималась.
— Хорошо, зайду.
В награду я получала взволнованную улыбку бабушки. А тетя убегала в свою комнату
Комната Глории чем-то походила на логово зверя. Это была внутренняя комната, почти всю ее занимали супружеское ложе и детская кроватка. Воздух там был совсем особый, пропитанный испарениями: пахло маленьким ребенком, пудрой и грязным бельем. Стены сплошь залеплены фотографиями, на лучшем, ярко освещенном месте висела открытка с изображением двух котят.
Глория усаживалась на край постели, держа ребенка на коленях. Ребенок был хорошенький, он засыпал, толстенькие, грязные ножки свешивались вниз.
Глория укладывала его в кроватку и, с наслаждением потягиваясь, запускала руки в свои пышные блестящие волосы. Потом томно вытягивалась на постели.
— Какого ты обо мне мнения? — часто спрашивала она.
Мне нравилось с нею разговаривать. На ее вопросы не нужно было отвечать.
— Правда, я красивая и совсем еще молодая? Правда?
Тщеславие ее было глупым и наивным, оно не раздражало; к тому же она и на самом деле была молода и могла хохотать как безумная, рассказывая разные истории про моих родных. Когда она говорила об Антонии или Ангустиас, она бывала по-настоящему остроумной.
— Скоро ты узнаешь этих людей. Они ужасны. Вот посмотришь… Все злые, кроме бабушки, хоть она, бедная, и не в себе. И Хуан — хороший, Хуан — самый хороший… Он вечно орет — ты сама слышала. Все равно — он самый хороший…
Замкнутое выражение моего лица смешило ее, и она начинала хохотать…
— И я тоже хорошая. Не веришь? — наконец говорила она. — Андрея, если бы я не была хорошей, как бы я их всех терпела?
Я смотрела, как она оживляется, с каким неизъяснимым удовольствием болтает. Воздух в комнате был спертый, Глория лежала на кровати, словно тряпичная кукла со слишком тяжелой для нее копной рыжих волос. Она рассказывала мне забавные выдумки, перемежая их с действительными событиями. Она не казалась мне умной, очарование ее шло не от ума. Моя симпатия к ней началась, должно быть, с того дня, как я увидела ее голой, позирующей Хуану.
Я никогда не входила в комнату, где работал мой дядя: у меня к нему было какое-то предубеждение. Я зашла туда как-то утром по совету бабушки, — мне нужен был карандаш, и она сказала, чтобы я попросила у Хуана.
Большая студия выглядела весьма забавно. Ее устроили в бывшем кабинете деда. Как и в других комнатах, словно по традиции, здесь в беспорядке громоздились книги, бумаги и гипсовые скульптуры, служившие моделями ученикам Хуана. Жестко написанные натюрморты пронзительных тонов работы Хуана сплошь покрывали стены. В углу стоял неизвестно для чего скелет, скрепленный проволочками: по таким студенты изучают анатомию. На большом, в мокрых пятнах ковре барахтался ребенок; сидел здесь и кот, он забрел в эту комнату в поисках солнца, падавшего золотыми бликами сквозь балконные стекла. Кот с полным безразличием терпел приставания ребенка, хвост у него совсем обвис, похоже, он был при последнем издыхании. И среди всего этого на покрытом занавеской табурете в неудобной позе сидела голая Глория.