Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:
(В «Королеве молочниц» в Слейтере он обратил внимание на двух незнакомых девушек. Одна улыбнулась ему. У нее были длинные волосы, волосы у них обеих были длинные, и у обеих ненакрашенные губы. Они были хорошенькие обе — еще не женщина, уже не дитя — такие хорошенькие, что у него заколотилось сердце, и он попробовал себе представить, как бы они выглядели на тех картинках, которые продают в Японии, — грубая веревка сдавила груди, запястья, бедра. Едва мелькнула эта мысль, засосало под ложечкой. Молоденькие, чистые — прекрасные в своей невинности, но они ее утратят. Та, что улыбалась ему, спешит. Ее тянет оскверниться. Serpentis dente [4] .)
4
…Зубом змеиным. — Там же.
Он
Все они каким-то образом прослышали (дело происходило тремя ночами позже) о предсказании Ника Блю. Никаких особых признаков дождя к вечеру не появилось: тучи сгущались, словно наползающие друг на друга горы, закрыли звезды, но по-прежнему тянул сухой и легкий ветерок. Молчат сверчки, однако это означает лишь одно: приметы лгут. Но все говорили о том, что у Ника Блю есть нюх (Ник не присутствовал при разговоре) — вон в позапрошлом году он за три недели предсказал буран. Если Ник сказал, что нынче пойдет дождь, значит, дождь пойдет. Полдевятого прошло, и полдесятого, разговор не смолк, но стал напряженней — голоса резко пронзали монотонный вой вентиляторов — казалось, люди прячутся за словами, им будто так было легче не видеть очевидного. Примерно в полодиннадцатого появился Джордж Лумис, и, когда он подошел к стойке, стуча железной скобкой и болтая пустым рукавом, кто-то спросил:
— А ты что думаешь, Джордж?
— Я не взял дождевика, — ответил он.
— Ну тогда польет, — сказал Джим Миллет.
Джордж добавил:
— В одном ручаюсь: если и польет, то надо всеми фермами, кроме моей.
Остальные засмеялись, завыли, как волки, хотя то же самое говорил каждый, гордясь своей особой невезучестью, и опять стали толковать о Нике Блю, о позапрошлогоднем буране, а потом о засухе 1937 года, когда не было дождей до середины сентября. Беседа делалась все громче, и к половине двенадцатого ветерок все еще не затих. Вдруг Лу Миллет сказал:
— Генри, чертяка старый!
Кэлли оглянулась. Он стоял в дверях, заполняя проем, казалось, если он вдруг протиснется в комнату, это будет обман зрения. Из-за правой отцовской ноги вышел Джимми, обошел стойку, и Кэлли его подхватила и посадила на табурет у кассы.
— Почему это ты до сих пор не спишь? — спросила она. А сама чмокнула в щеку, придержав, чтобы не отворачивался, головенку.
— Мне папа разрешил, — ответил он.
— Генри, как не совестно, — сказала Кэлли. И тут же замолчала. Он вглядывался в темноту, и Кэлли поняла, зачем он явился. Предсказание Ника Блю не сбылось, а все ему поверили, и Генри хотел быть вместе со всеми в горький миг разочарования и неловкости. Ведь они соседи, подумала она. Она вдруг ясно представила себе, что будет, когда они поймут, как опростоволосились. Ярость мужа впервые вызвала в ней сочувствие (правда, безмолвное). То, чего они здесь ожидали, не назовешь пустяком и недозволенной роскошью тоже. («Разбогатеть мы теперь не мечтаем, — сказал, ей старик Джадкинс. — Дай бог выжить, и то хорошо».) Да, уж на это-то они надеяться вправе. И вот они собрались здесь, возбужденно ожидая не вечного блаженства, а всего лишь дождя, который им поможет сохранить урожай и хоть немного сена, а теперь узнают, что они легковерные дурни, что их человеческое достоинство в действительности лишь звук пустой, что, вообразив, будто у них в этом мире есть хоть какие-то права на существование, дарованные даже паукам, они сваляли дурака, оказались в роли шутов гороховых, чучел из тряпок и соломы, которые пытаются быть похожими на людей, но чем больше похожи, тем только смешнее. Все это она узнала не из слов, а из морщинок на его лице, и ей захотелось сразу убежать и не быть тут, когда это случится.
Было без четверти двенадцать. Работник Эмери Джонса закурил — чиркнул спичкой, осветив на миг блеснувшие кроличьи зубы, и сказал:
— Ник говорил, сегодня. Выходит, осталось пятнадцать минут. — Брякнул этакое, сам не понимая, что творит. Зато поняли другие. Старик Джадкинс уставился в свою пустую чашку с таким видом, словно обнаружил там клопа, а Джим Миллет нахлобучил на голову шляпу и встал. Бен Уортингтон-младший положил дырокол от игры «Найди-ка», который вертел в руках, и задумчиво, спокойно проткнул щит кулаком, и тут же вытащил бумажник. Бумажник был набит деньгами, которые он выручил
— Я хочу купить эти часы, — сказал он.
— Бен, вы с ума сошли, — сказала Кэлли. — И не думайте об этом. Мы им скажем, это произошло случайно. Ну, пожалуйста.
Но он покачал головой. Перебросив через плечо ненужный плащ, подошел к кассе. Кэлли беспомощно на него посмотрела, потом вытащила из-за пояса зеленую книжечку чеков и наклонилась над прилавком, чтобы подсчитать общую сумму, как вдруг за спиной у нее оказался Генри.
— Не надо, Кэлли, — сказал он. И с угрюмым смешком добавил: — За счет заведения, Бен.
Бен сверкнул на него глазами, так сердито, будто он не август этот распроклятый ненавидел, а Генри Сомса, злейшего своего обидчика.
А Генри уже возглашал:
— Это относится ко всем. Сегодня я плачу за все.
— Как-нибудь в другой раз, Генри, — сказал Лу.
Но Генри как осатанел:
— Я с вами не шутки шучу, — сказал он. — Мы ни с кого сегодня не возьмем ни цента, — он три раза ткнул себя большим пальцем в грудь, и лицо его было невероятно серьезным. Никто не засмеялся. — Я не шутки шучу, — повторил он еще раз. — У меня сегодня день рождения. — Он это выкрикнул словно со злобой. — Кэлли, угости всех тортом.
— Слушай, Израиль, — провозгласил Джордж Лумис. — Ныне берет он на себя… — но, взглянув в побагровевшее лицо Генри, осекся.
— Сейчас мы все споем «С днем рожденья, милый Генри», — громовым голосом проревел Генри, стиснув жирные кулаки и совсем не улыбаясь, забыв об улыбке, а свистящий шепот Кэлли просверливал его рев:
— Генри, прекрати!
— Все вместе, — гаркнул он, сунув в рот печенье и подняв руки.
И все разом, поначалу, вероятно, просто от растерянности, они послушались его, хотя были трезвы как стеклышко. А потом растерянность сменилась беспредметной необозримой печалью. По лицу Лу Миллета струились слезы и душили его, так что едва ли можно было разобрать одно слово из четырех. Сперва пели только трое: Генри, старик Джадкинс, Джим Миллет — затем присоединились новые голоса: работник Эмери Джонса подтягивал высоким тенорком, почти сопрано, но в лад; подвывал баритоном Бен Уортингтон-младший, и пот струйками тек по его горлу; даже Джордж Лумис со страдальческим лицом вроде бы подтягивал — гудел, как ненастроенное банджо. Лу Миллет поднялся. Хор завел все то же по второму кругу, но Лу подумал, что надо ехать домой, глупо торчать здесь полночи, когда дома жена одна с ребятишками. Он торопливо вышел, а спустя минуту Бен Уортингтон-младший подобрал со стойки свой бумажник и отбыл вслед за ним. Потом встал старик Джадкинс, за ним Джесс Бемер. Генри стоял посредине зала, как великан, покачиваясь вверх-вниз и махая руками. Его лоб блестел от пота, мокрая рубаха липла к животу. Позади него с таким же торжественным лицом, но невесомый, похожий на строгую куклу, вверх-вниз покачивался Джимми, проворно махая ручонками.
К полуночи в закусочной остался только Джордж Лумис. Генри сел, тяжело дыша ртом, с шумом втягивая и выдыхая воздух. Кэлли принесла ему таблетку.
— Ну, вот! — сказал он. Хотел засмеяться, но не хватило воздуху.
Помолчали. Потом, Джордж Лумис мрачно произнес:
— Ух!
— Что это должно обозначать? — осведомился Генри.
Джордж Лумис посмотрел в потолок.
— Не знаю. — Потом добавил: — Вот что я вам скажу: я начинаю верить в Козью Леди. — Он сказал это беспечно, но в его голосе сразу же почувствовалась какая-то натянутость.
— Ты видел ее, да? — быстро спросила Кэлли. Она понимала: прямое обвинение его потрясет, но ей вдруг стало все равно.
Джордж побелел.
— Что у вас произошло? — спросила Кэлли.
Словно страшная пропасть разверзлась у самых их ног, и от решения Джорджа зависело, погибнуть им или остаться в живых.
Генри, сидя с безучастным видом, пощипывал жирную складку под подбородком и не ел печенье, которое держал в левой руке. Джордж Лумис внимательно рассматривал свою сигарету. Можно сказать им и стать свободным (Кэлли угадала его мысль), но только тогда ему не бывать свободным, потому что будет кто-то знающий его вину, стыд, смущение, словом, знающий это. Хотя, возможно, в этом-то и заключается свобода: целиком отбросить в сторону весь стыд, все достоинство, действительное или мнимое. Кэлли вспомнила, как хоронили его мать, как бережно опускали гроб в землю, чтобы даже у мертвой охранить ее непорочность — скорей декорума, чем тела, — и как осторожно сбрасывали комья глины, опасаясь разбить оконце, сквозь которое засматривала в лицо покойницы слепая земля.