Николай Гумилев
Шрифт:
И даже участие в войне, принесшее поначалу герою что-то похожее на пушкинское чувство «упоения в бою», в конце концов утверждает его в мысли, что если и возможно подлинное совершенство человеческой жизни, то только в священном уединении «золотоглавого белого монастыря» —
Есть на море пустынном монастырь Из камня белого, золотоглавый, Он озарен немеркнущею славой, Туда б уйти, покинув мир лукавый, Смотреть на ширь воды и неба ширь, В тот золотой и белый монастырь!Образ «лукавого мира», избавлением от которого является лишь «бегство» в «белый монастырь», здесь, конечно, как и в любом подобном контексте, генетически восходит к Первому посланию Иоанна: «Не любите
В «Пятистопных ямбах» получают чрезвычайно яркое воплощение те модификации центрального мотива откровения мира как «суеты сует», которые оказываются ведущими для поздних лирических стихотворений. И везде, как и в «Пятистопных ямбах», «суета» и «томление» в жизни лирического героя преодолеваются лишь в момент отказа от «мира» во имя Бога, в момент полной концентрации внимания автора на «внемировых» ценностях. Это касается прежде всего «любовных» стихов, которые в гумилевском творчестве образуют две устойчивые тематические группы — собственно любовную лирику и лирику любовной похоти, или, попросту, лирику блуда, — явление в поэзии Серебряного века единственное в своем роде.
Апостол Павел утверждал в христианине три важнейших добродетели: «а теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше» (1 Кор. 13: 13). Главнейшей особенностью любви в христианском понимании является ее альтруистический характер: любящий человек прежде всего приобретает опыт преодоления эгоизма. Подлинная любовь требует признать интересы ближнего более важными, нежели свои собственные, «выйти из себя» к другому. Отсюда и трактовка Церковью эроса, означающего здесь «любовь ради единства с другим. Апостол Павел, утверждая в любви идею единства с «другим» — человека с людьми и с Богом, — перечислил ряд характеристик подлинного любовного влечения («эроса»), каждая из которых раскрывает любовь как жертвенное самоотречение: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» (1 Кор. 13: 4–7).
Именно способность человека любить делает возможным полноту его общения с Богом. Но именно поэтому дьявол прилагает особые усилия к тому, чтобы любовное стремление не было осуществлено человеком до конца и превратилось в похоть: для этого достаточно, чтобы желание единства с ближним уступило место желанию самоутверждения. Это и есть блуд — не «дефект» или «недостаток» любви, а антилюбовь, полная ее противоположность. Центральная идея христианского православного учения о любви — полная несовместимость любви с блудом. Поэтому главным выводом из сказанного для нас, обращающихся к любовной тематике в художественной литературе, является утверждение христианской философии того, что несчастной любви не бывает. То, что разумеется под «любовным страданием», «ревностью», «конфликтами» и т. д., — не любовь, а начинающееся «блудное разложение». «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершен в любви» (1 Ин. 4:18).
По мере развития любовной темы в гумилевской поэзии лирический герой делает важное открытие: и любовь,
Это «адамистическое» знание приходит к лирическому герою Гумилева постепенно, покупаясь ценой собственного горького опыта. Сначала, в «доакмеистической» любовной поэзии, мы встречаем лишь ощущение некоей ущербности в эротике «Романтических цветов» и «Жемчугов». Так, например, в целом ряде баллад настойчиво повторяется уже известный нам мотив отказа от достигнутой цели, осложняющий традиционный сюжет «завоевания женщины». Варвары из одноименного стихотворения, ворвавшись, наконец, в осажденный город, вместо того чтобы осуществить свое право победителей, отвергают покорившуюся им, подобно «жене бесприютной», царицу:
Они вспоминали холодное небо и дюны, В зеленых трущобах веселые щебеты птичьи, И царственно-синие женские взоры… и струны, Которыми скальды гремели о женском величьи. Кипела, сверкала народом широкая площадь, И южное небо раскрыло свой огненный веер, Но хмурый начальник сдержал опененную лошадь, С надменной усмешкой войска повернул он на север.Точно так действует и Одиссей, одержавший победу над женихами, но, в отличие от своего гомеровского прототипа, не воспользовавшийся ее плодами, а поспешивший… покинуть Итаку:
Пусть не запятнано ложе царицы — Грешные к ней прикасались мечты. Чайки белей и невинней зарницы Темной и страшной ее красоты.Современники видели в этих и подобных экзотических «любовных историях» юного Гумилева подражание брюсовскому декадентскому «имморализму», его «чисто литературной, холодной эротике» (см.: Верховский Ю. Н. Путь поэта // Николай Гумилев: pro et contra. СПб., 1995. C. 508). Между тем в одной из неопубликованных ранних эротических гумилевских баллад, «На пиру» (1908), имеется достаточно ясное объяснение странностей «куртуазного» поведения его героев:
Влюбленный принц Диэго задремал, И выронил чеканенный бокал, И голову склонил меж блюд на стол, И расстегнул малиновый камзол. И видит он прозрачную струю, И на струе стеклянную ладью, В которой плыть уже давно, давно Ему с его невестой суждено. Вскрываются пространства без конца, И, как два взора, блещут два кольца. Но в дымке уж заметны острова, Где раздадутся тайные слова, И где венками белоснежных роз Их обвенчает Иисус Христос. А между тем властитель на него Вперил свой взгляд, где злое торжество. Прикладывают наглые шуты Ему на грудь кровавые цветы, И томная невеста, чуть дрожа, Целует похотливого пажа.