Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Шрифт:
– Коньяку.
Служанка быстро наполнила стоящую на резном столике рюмку из хрустального графина, поднесла на золотом блюде с уже нарезанным и посыпанным сахарной пудрой ананасом. Государыня выпила залпом, сунула в рот кусочек ананаса и зажевала полными губами. Служанка стояла с подносом, со сдержанным обожанием глядя на госпожу.
– Дай-ка мне… – государыня поставила пустую рюмку на поднос.
– Маслинку? – спросила служанка.
– Да нет… это… – государыня взяла еще ананаса, пошарила по спальне влажными черными глазами.
– Табачку
– Да нет. Ну… это!
– Мобило?
– Да. Набери-ка мне Комягу. Служанка взяла со столика золотое мобило в форме рыбки с большими изумрудными глазами, набрала. Мобило ответило переливчатым перезвоном. Рыбка выпустила изо рта голограмму: холеное озабоченное лицо Комяги в кабине «мерина». Держа руль, Комяга склонил голову с завитым позолоченным чубом:
– Слушаю, государыня.
– Ты где? – спросила государыня, жуя ананас.
– Токмо что из Тюмени прилетел, государыня. Еду по Киевскому тракту.
– Лети сюда. Мухой.
– Слушаюсь.
Голограмма исчезла.
– Пора ведь, а? – рыгнув, государыня посмотрела на служанку.
– Пора, государыня, – с тихим восторгом произнесла та.
– Пора, пора, – государыня заворочалась, сбросив с груди левретку.
Служанка подставила руку, государыня оперлась, встала. Встряхнула черными, густыми, кольцами рассыпавшимися по плечам волосами. Потянулась полным телом, застонала, морщась, взялась за поясницу. Шагнула к зашторенному окну, коснулась пальцем розовых штор. Шторы послушно разошлись.
Государыня увидела в окно сквер с голубыми елями и снегом на них, Архангельский собор, часть соборной площади с нищими и голубями, стрельцов в красных шинелях и со светящимися синим алебардами, стражников с булавами, монахов-просителей с железными торбами, юродивого Савоську с дубиной. Поодаль, за белым углом Успенского собора, виднелась черная чугунная Царь-пушка. Рядом с ней на фоне снега чернела пирамида из ядер. Государыня вспомнила белое, гладкое, прохладное ядро и коснулась ладонью своего теплого живота.
– Пора, – произнесла она еле слышно и щелкнула ногтем по пуленепробиваемому стеклу.
Харчевание
Громкий, раздражающий своей слепой беспощадностью, противный человеческому уху, резко-переливчатый сигнал круглого серого, нагретого полуденным солнцем динамика спугнул присевших на него и уже спарившихся было стрекоз, растекся в жарком июльском воздухе Восточной Сибири, будя вечную тишину сопок и неба, заглушая однообразные звуки работающих каменщиков, скрип палиспаса, бормотание бригадира, зудение мошки, отсеченной ультразвуковым периметром от рабочей зоны, уплыл к поросшим хвойным редколесьем сопкам, отразился от них и тут же вернулся, чтобы отразиться уже второй раз – от самой возводимой Стены, белой плавной полосою ползущей через сопки и исчезающей за ними на неровном голубом горизонте.
– Тьфу ты, кикимора, чтоб тебя… –
Он вытянул из наколенного кармана робы узкую пластиковую бутылку с водой, сдвинул пальцем мягкую пробку из живородящей резины, жадно припал сухими губами. Теплая вода забулькала в его горле, поросший седой щетиной кадык болезненно задергался.
– Шабаш, православные! – рослый, сутулый и узкоплечий Савоська сунул мастерок в пластиковое корыто с раствором, распрямился со стоном, потер поясницу, свесился с лесов:
– Хорош!
Бочаров и Санек, работающие внизу на палиспасе, подающем наверх белые пеноблоки, тут же приостановили колесо. Корзина с пеноблоками зависла в воздухе. Бочаров сощурился, глядя на Стену из-под тяжелой, смуглой руки:
– Аль не примете?
– Опускай! – хромой, горбоносый, вечно обозленный Зильберштейн по кличке Подкова, напарник Савоськи, сплюнул вниз. – Работа – не волк, а харч – не лаовай! [24]
– Иншалла! Уже двенадцать? – радостно ощерился беззубый, бритоголовый и широколобый Тимур.
– Це ще не тринадцять, хлопче, – устало усмехнулся жилистый, носатый Савченко и стал стряхивать с рук в ведро прилипший раствор, поглядывая в чистое, безоблачное небо. – Да тильки нэ бачу я архангелив. А дэ ж вони?
И словно по команде, из-за гряды голубовато-зеленых дальних сопок показались три точки. Вскоре послышался звук летящих вертолетов.
– Летит, родимый, – тихий, коренастый, белотелый и беловолосый Петров опустил пеноблок на свежую кладку, подобрал мастерком выдавленный раствор, сбросил в корыто, принялся чистить мастерок о торец пеноблока. – Слава тебе, Господь Вседержитель, до обеда дожили…
– Подхарчимся, мать вашу в калашный ряд… – Савоська стянул серые от раствора перчатки, повесил на перекладину.
– Эй, брыгадыр, что с раствором дэлать? – бритоголовый, мосластый, большеглазый Салман кинул вниз окурок, почесал волосатое средостение ключиц под серебристым ошейником безопасности.
– Оставляем! – бригадир Слонов, невзрачный с виду, невысокий, но громкоголосый, сухощавый, со всегда вспотевшим утиным носом, быстрыми глазами и быстрыми узловатыми, всегда неспокойными пальцами снял с плешивой головы синюю зэковскую кепку, вытер взмокшую плешь, недоверчиво сощурился на приближающиеся вертолеты.
Один, как всегда, летел прямо к ним, двое других разлетались в обе стороны – налево, к бригаде Чекмазова и направо – к подопечным горбатого балагура Провоторова.
Вертолет приближался. Он был выкрашен в темно-зеленый цвет, на боку рядом с золотистым двуглавым орлом белела надпись «СТЕНА-восток-182».
– Заключенные, харчевание! – громко произнес репродуктор и смолк.
По лесам, собранным из красных пластиковых труб, бригада Слонова полезла со Стены на землю:
– Савоська, копыта подбирай…