Новый Мир (№ 2 2008)
Шрифт:
А мне все вспоминался Достоевский, как он говорил про тех, кто попал в Дом малютки, что уж если случилось с человеком при рождении такое несчастье, то тут бы обществу возместить ему хоть тем, что довести его до самого высшего образования не скупясь…
А еще мне вспоминался чеховский рассказ “Спать хочется” и рассказ одной моей однокурсницы, измученной ночным плачем любимого дитяти в сессию, — как она вдруг вскочила с кровати с воплем: “Я ее сейчас убью!” После этого однокурсницын муж мгновенно научился вставать к ребенку…
Да монахини бежать отсюда должны!
Говорят, решила уйти одна. У нее приемная малолетняя дочка была с тем же точно диагнозом, что и у Марины, только еще
Постепенно я начала понимать мать казначею: таких детей стоит поберечь от вторжения в их жизнь неизвестных взрослых. Тем более что в жизни многих из них взрослые уже оставили очень темный след. Среди девочек есть изнасилованные (а есть и — растленные, свидригайловский кошмар) в возрасте четырех-пяти лет…
Мне вообще все время казалось, что таких детей (как и таких матерей!) стоит поберечь. Но их решительно не берегли! Вот хоть опять та же мать Н.
Девочки (шести-семи лет) помогали ей носить с “кануна” продукты в монастырскую трапезную. Холодно, скользко, ступени храма обледенели. Руки голые. Поскользнулись и разбили банку с медом. Мать Н. страшно их отчитывала: де и банка-то, может, последняя у того, кто ее на “канун” принес, и ничего-то вы не бережете, и уважения-то в вас никакого. Заключила приказанием: собрать все, что разбили и разлили, со ступеней. Чем? Руками. А там осколки в меду на морозе. А дети — ну не у всех, конечно, диагноз, как у Марины, у некоторых просто из прошлой жизни сотрясения мозга, травмы черепа, психические расстройства… Да вы своего здорового шестилетнего ребенка пошлете собирать осколки с медом, если он банку просто на теплом полу разобьет, а не на обледенелых ступенях?!
И вот когда я говорила отцу А., что так же нельзя, что дети-то эти — не просто маленькие — они больные! — опять я увидела это же холодное и отстраняющееся выражение. Нет, он не одобрял мать Н. Но меня он явно не одобрял еще больше… Тогда у меня впервые возникла мысль — может, это я чего-то не понимаю? Уж слишком, казалось бы, очевидна была ситуация, чтобы вызывать разное к ней отношение…
А потом мне рассказали историю про мать К. Молодая еще женщина приехала осенью в монастырь с безнадежным диагнозом: у нее был рак и жить ей оставалось самое большее четыре месяца. Она уже с трудом ходила, приехала умирать… Ее приняли и стали назначать ей послушания. На общих основаниях . Главным образом она убирала храм. Таскала ведра с водой, на коленях терла полы, чистила подсвечники… Все время испытывая страшную слабость, со слезами на глазах, с удивлением и, наверное, обидой в душе, изо дня в день… А потом к ней подошел отец А. и весело сказал: “Смотри-ка, мать, а ведь на дворе-то май!” Мать К. живет в монастыре уже несколько лет.
И вот тут я начала что-то понимать. А потом увидела еще картинку.
Марина в храме во время службы неотрывно
То, что мне прежде виделось небережным и даже небрежным, нелюбовным отношением к человеку, обернулось вдруг чем-то иным, предстало как здравое (во всех смыслах: и мудрое, и обеспечивающее его здоровье) к человеку отношение. Отношение требования, спроса, а не аванса, не признания всего того, что в нем, безусловно, есть, даже если оно никак себя не обнаруживает. Призыв к обнаружению, к ненавязчивому предъявлению взгляду окружающих своих достоинств и способностей. Перенесение ответственности за видение в человеке образа Божия с того, кто смотрит, на того, на кого смотрят.
Это не отрицающие друг друга истины, они, наверное, должны быть соотнесены согласно принципу “дополнительного распределения”. Да они так и соотносятся: обязанность, способность и умение увидеть и почтить — в католичестве, обязанность явить (да еще и всячески укрывая то, что смог явить, занавешивая явленное и от поверхностного взора, и, как раз, от почтительного отношения ) — в православии.
В своем отрицательном проявлении у них это ведет к требованию уважения на пустом месте, к знаменитой борьбе “за свои права”. У нас — к отрицающему уже не только права, но и обязанности человека сознанию: “Да кто я такой?!” (“Кто я такой, чтобы с меня спрашивать, чтобы от меня что-то зависело, чтобы я что-то мог”. Юрий Малецкий как-то, помню, посетовал — или понегодовал — на склонность православных на просьбу о молитве отвечать что-нибудь типа: “Да моя молитва недоходна…” — как бы это считая смирением. “Да ты сделай, чтобы доходна была!” — говорил он. Вот оно — настоящее смирение.) У нас это приводит и к “православно-хамскому”: “Да кто ты такой?!” — и соответственно к неумеренному заискиванию перед тем, о ком все знают, кто он такой .
Но в своем положительном проявлении оба эти принципа могучи и целительны. И в конце концов — в этом своем положительном проявлении — они воздействуют с разных сторон в одном направлении: с одной стороны, призывая явить то, что и так непременно полагается присутствующим в человеке, не зарыть талант, оправдать аванс, предполагая, что “ты можешь” — значит, “ты должен”. С другой стороны — призывая явить то, чего не увидят и во что не поверят, которого как бы и нет, пока оно не явлено, пока ты его не предъявишь, но предполагая, что “ты должен” — значит, “ты можешь”. Не потому что “ты” — это “ты”, могущий, как в первом принципе, а потому что ты “должен”, а раз должен — то может кто угодно, но раз тебе пришлось — то и давай… Известно, как у нас в монастырях: благословили — и вперед. На колокольню звонить, в пекарню хлебы ставить, да на любое дело, которого ты и не совершал никогда, и получается — потому что не ты действуешь, а тобой — Божие благословение.