Новый Мир (№ 2 2008)
Шрифт:
Лишенные навязчивой воспитательности католического искусства, где Мадонна может смотреть на нас любым Ликом, где Христос вновь и вновь распинается во всех временах, соответственно которым меняются одежды и лица окружающих Его и каждый может обнаружить картину, где распинают Господа его современники и соотечественники, мы не привыкли воспринимать евангельскую историю как длящуюся, как воспроизводящуюся во времени и в каждой человеческой жизни. Мы не привыкли видеть в лице человеческом Лик Господень. Не привыкли в пугающей степени: за трапезой с иеромонахами монастыря один из них, в ответ на мои слова о том, что в каждом лице человеческом наша задача — увидеть Лик Господень, честно и резко сказал: “Я вот тут, среди присутствующих, ни в ком Бога не вижу”. А ведь там был и любимый и почитаемый им игумен. Оно конечно, это свойство глаза человеческого, иеромонах этот — веселый, умный, хозяйственный, заботливый о нуждах всякого в монастыре и о нуждах монастыря в целом, молодой еще человек, между прочим — основной сейчас принимающий исповедь священник монастырского храма, —
Игумен А. — настоятель монастырского храма, истинный создатель монастыря и истинный его управитель, сокровище монастыря и его живая легенда — воистину друг Жениха. Иногда кажется, что он помнит имена всех, хоть раз побывавших в обители, а таких уже — тысячи. Он вдохновитель огромного монастырского строительства, глава и управитель монастырского хозяйства. Этот глава и управитель зимой встает в 4 часа утра, чтобы помочь убраться в огромном монастырском птичнике… Здесь вообще все работают с утра до поздней ночи — развернутое строительство требует огромных средств. Но это не значит, что приложение сил ограничивается заботой о насущном. В монастыре, например, кроме кур, индюшек, уток — фазаны и павлины. Отец А. мечтает об оленях и страусах. Вообще, кажется, что он хочет создать из попавшего в его руки клочка земли — рай Господень…
Отец А. вдохновитель и еще одного монастырского начинания, того, которое и делает сейчас этот монастырь особенным, да и, пожалуй, чем-то небывалым в истории монашества: в монастыре выхаживаются и воспитываются брошенные дети, главным образом девочки, — те, кого нашли на помойках, те, от кого отказались матери из-за страшного диагноза, те, чьи родители находятся в местах заключения. Эти девочки живут не в приюте при монастыре — нет, каждая из них имеет маму-монахиню и проживает вместе с ней в келье. Иногда у одной мамы — две или три разновозрастные дочери. Работает детский садик, где дети находятся днем, когда мамы на послушаниях, второй год, как организовано обучение при монастыре для 1-го, 2-го и 3-го классов. Старшие девочки ходят в сельскую школу.
“Вы матери — так и будьте матерями”, — вроде бы сказал отец А., привезя в монастырь первых детей. И еще вроде: “Вы аборты делали — так вот растите, вместо загубленных”. Звучит сильно, и с ходу хочется похвалить, восхититься начинанием, но, однако, приходит в голову и та мысль, что, вступая в монастырь, становясь монахиней, превращаясь в монахиню — а это ведь не смена социального статуса, это онтологическое изменение человека, когда он из половинки, предполагающей наличие пола, половую принадлежность, становится целым, целостным — “единицей”, что и означает слово “монах” (вот, кстати, из богословия девочек-воспитанниц шести-семи лет (они все там — замечательные богословы!): девочки входят на территорию святого источника, что при монастыре, и рассуждают между собой, в какую купальню им идти: “Нам в женскую, потому что, когда мы вырастем, мы будем женщинами. — Ты что! Мы будем монахинями! …А ты что, хочешь быть женщиной?..”), — так вот, думается, что, превращаясь в монахиню, женщина вовсе не имеет при этом в виду немедленно завести собственных детей. Для этого существуют другие пути в жизни. Здесь же, придя, чтобы стать невестой Христовой и молитвенницей за мир, она вдруг — в плохие свои минуты — оказывается психологически в положении матери-одиночки, менее всего будучи к этому подготовленной. Вот сценка. Внезапно повернуло с тепла на сырость, промозглость и холод. Девочка семи лет приходит в класс, одетая в шубку и летние туфельки, чуть не сандалики. Учительница после уроков спрашивает маму-монахиню: что случилось, что девочка так странно одета? “У нее нет осенней обуви, а у меня нет денег, чтобы ей купить”. И дальше что-то вроде того, что, мол, если ты такая добрая — то и купи ей обувь… Соответствующая обувь нашлась бы (и немедленно нашлась) в монастыре, но у матери Е. психологически не было сил ни к кому обратиться по этому поводу. Это очевидный и типичный комплекс матери-одиночки: “Я с моим ребенком никому не нужна. Я сама для него все сделаю”. А если сделать уже не оказывается ни сил, ни средств — то: “Не лезьте с вашими дурацкими наставлениями, раз вы нам все равно не поможете”. Этот комплекс, казалось бы, в монастыре никак не оправдан — но вот присутствует же…
Живя в келье, а не в приюте, находясь, в силу своего статуса не воспитанниц, а “монашьих дочерей”, в самой гуще монастырской жизни, дети оказываются не только гораздо радикальнее включены в эту самую монастырскую жизнь, в ее порядок и систему ценностей, но и гораздо радикальнее выключены из мирской. Между тем предполагается, что быть девочке “монахиней или женщиной”, оставаться ли ей в монастыре или идти в мир, — она сама решит, когда достигнет соответствующего возраста. Монастырь, между прочим, сберегает деньги тех детей, кому государство выплачивает пособия, на их сберкнижках — именно на этот случай: если они, повзрослев, захотят выйти из монастыря, так чтобы вышли не с пустыми руками. И тут тоже в голове встает целый ряд вопросов. И прежде всего — а насколько девочка будет готова реально выбрать и, в случае выбора мира, насколько она будет готова жить в миру? Тем более в том современном мире, где люди, в соответствии со старым пророчеством: в конце времен монахи будут как мирские, а мирские — как демоны (и кстати: глядя на этот монастырский опыт удочерения порожденных и извергнутых из себя миром детей, невольно думаешь — ну да, вот они и пришли, эти последние времена, мы-то думали, читая пророчество,
Немало, однако, и таких детей, кто в миру уже заведомо “не пригодился”, несмотря на свое малолетство…
Матери Д., ныне маме семилетней Марины, было уже семьдесят, когда ей принесли годовалую девочку-отказницу с диагнозом ДЦП и прогнозом — не будет ни ходить, ни говорить. Вот уж про кого из монахинь точно можно было сказать, что она никак не чаяла стать матерью! “В мои-то годы!” — удивлялась она. Если вспомнить Писание, такое позднее материнство могло быть только чудесным. Оно им и стало. Через три года Марина бродила по храму, чисто подпевала хору, а устав, дергала посреди службы игумена А. за рясу, басом приговаривая, к вящему смущению прихожан: “Папа, ну хватит уже служить!” Как анекдот рассказывают в монастыре, что когда Марину повезли снимать диагноз — в медучреждении возмущенно сказали: “О чем вы говорите? Такой диагноз не снимается!” Так и ходила по монастырю девочка, в карточке которой было записано: “Не сможет ходить”… Мать Д. спала с малышкой в одной кровати и первый год почти непрерывно массировала ей ножки… В обычном монастырском приюте так, конечно же, не получилось бы.
Девочку восстановили из праха и пепла — но в миру она, очевидно, всегда будет лишней, ущербной. Крупная, мощная, неуклюжая, задающая часто крайне неудобные для окружающих вопросы. А здесь, в монастыре, — нет. Здесь как-то всем находится свое место…
Как дети понимают свое место и где они его видят — о том свидетельствуют их игры. Вот девочки играют в “рождение ребеночков”, жалуются на боль в животе, потом рассказывают, кого “родили”. Марина подходит к воспитательнице и говорит: “И у меня ребеночек родился”. И, долго помолчав, добавляет: “Глупбoй…”
Но вот она сама придумала новую игру. Привела воспитательницу к монастырскому оврагу, объясняет: “Это ад. Я буду туда сходить”. — “Марина, зачем?” — “Ну, Христос же сходил во ад!” — “Марина, Он зачем туда сходил?” — “Чтобы вывести грешников! Ой, пойдем со мной в овраг, ты будешь грешником, а я буду тебя выводить!..”
Да, конечно, ни в каком приюте не смогли бы восстановить такую девочку, но ведь вот другая сторона дела — обслуживание ребенка целиком ложится на плечи мам. Это не как в приюте, когда послушание — стирка или уборка. Это — после всех послушаний — как в миру после работы (только в миру так не работают! О том, как трудятся монахини, потрясенно рассказывают жители того села, где стоит монастырь, сами работающие по-крестьянски всю жизнь), — так вот, после всех послушаний — на тебе твой ребенок. Хорошо хоть трапеза общая.
Отец А. в конце моего первого пребывания в монастыре — а я тогда уже поняла, почему монахини ходят по храму “по прямой”: у них после дня работ часто сил нет ни на какое лишнее движение — просил меня, чтобы я его “поучила”, сказала, что не так, что можно исправить. Сомнения разного рода во мне тогда клубились — но одно было несомненно, это я и решилась высказать: “Батюшка! Давайте им отдохнуть! Растить и воспитывать детей — страшно тяжелый труд, а вовсе не отдых после трудов! Их усталость, их недосыпание скажутся — на детях же!” (А про себя еще думала: “Разве для такого изнурительного труда приходит человек в монастырь, чтобы молиться не успевать?”) И увидела лицо отца А., ставшее холодным и неподвижным. “Не понимает”, — подумалось мне.
Вообще, устройство монастыря мне представилось в тот момент как устройство большой крестьянской семьи (отец А. и сам из большой крестьянской семьи), где все трудятся с малолетства и до старости (часто слышала от живущих при монастыре мирских: “Я работаю с пяти лет!” — это что-то вроде удостоверения качества человека), где рождение ребенка ни на миг не освобождает женщину от работ, где почитается в первую очередь труд и где даже на учебу — сверх необходимого — смотрят как на баловство. В крестьянской семье на детей ведь смотрели — как и в Средневековье — как на маленьких взрослых. И спрашивали с них соответственно. (Интересно, однако, что после того, как в эпоху Ренессанса заметили, что дети от взрослых отличаются, начался процесс, довольно скоро приведший к тому, что взрослые стали на себя смотреть как на больших детей. И спрашивать с себя — гораздо меньше, чем с детей. Разделение возрастов, переход от возраста к возрасту как-то решительно не дается христианской культуре, постулирующей линейность и непрерывность человеческой жизни; исторический — да и повседневный — опыт показывает, что можно только выбрать концепцию — одну на всю жизнь — человека-взрослого или человека-ребенка.)