Новый Мир (№ 2 2008)
Шрифт:
Встречи с Любовью Дмитриевной в это время нечасты. Выбраться на Забалканский проспект, где живут Менделеевы, нелегко. И трудно сказать, что больше этому препятствует — страх перед новой любовью или пресловутая “болезнь”, что заставила “валяться в казармах”, то есть безвыходно лежать дома.
Они посещают вместе юбилейный вечер в честь семидесятилетия Льва Толстого. Яснополянский старец — антитеза актерства, театральной позы. Он играет свою великую роль не выходя на сцену, но приковав
И мне хотелось блеском славы
Зажечь любовь в Тебе на миг,
Как этот старец величавый
Себя кумиром здесь воздвиг!..
Речь здесь уже не только и не столько о бренной актерской славе, сколько о том величии, что сулит искусство слова. И спутница способна эту истинную славу оценить, откликнуться на нее любовью. Она подходит не только на роль Офелии, но и на роль того “Ты” с большой буквы, которое не очень вязалось с женственно-земным обликом Садовской.
Стихи, обращенные к Ксении Михайловне, — безыскусная исповедь юноши, одержимого стихийным чувством. Стихи, адресованные Любови Дмитриевне, — раздумья артиста, поэта, для которого любовное томленье не существует вне духовной сферы, вне творчества.
На рукописях той поры чередуются позднейшие карандашные пометы “К. М. С.” и “Л. Д. М.”. Иногда они сопровождают один и тот же текст. А стихи конца 1898 года с прозрачной простотой повествуют о том, как в сознании начинающего поэта соперничают два влечения.
10 ноября:
Что из того, что на груди портрет
Любовницы, давно уже забытой,
Теперь ношу; ведь в сердце мысли нет
О том, что было…
.............................................
Нет, эта красота меня не привлечет;
При взгляде на нее мне вспомнится другая:
Счастливое дитя, что молодость поет,
Прекрасное дитя, — Любовь моя родная.
Начало напоминает лермонтовские стихи “Расстались мы, но твой портрет…”, только там речь шла о верности былой любви, а здесь — запальчивый отказ от прежней любовницы. Слишком запальчивый, а хвалы “другой” довольно риторичны. Само имя новой возлюбленной обыграно весьма непритязательным способом. Здесь звучит скорее не любовь, а воля к любви, стремление к ней.
18 ноября:
Что такое проснулось в моей голове?
Что за тайна всплывает наружу?..
Нет, не тайна: одна неугасшая страсть…
Но страстям я не стану молиться!
Пред
Эх, уснул бы… да только не спится.
Безыскусно-откровенные строки. Любопытно наивное сочетание “в моей голове”. Игра в “страсти” еще рассудочна. И готовность упасть на колени “пред другой” не лишена театральности. У автора, как говорится, ум с сердцем не в ладу, и в его стремлении к “другой” преобладает умственный резон, а не сердечный импульс.
12 декабря:
Что, красавица, довольно ты царила,
Всё цветы срывала на лугу,
Но души моей не победила,
И любить тебя я не могу!
Есть другой прекрасный образ в мире,
Не тебе теперь о нем узнать…
Казалось бы, всё. “Красавица” отвергнута. Вянущий цветок отброшен, предпочтение отдано цветку живому и ароматному. Но… Из памяти не уходит голос Садовской, ее пение. Вспоминается романс на стихи Павлова: “Не называй ее небесной и у земли не отнимай”. На этот размер в январе 1899 года слагаются новые строки. Все о том же:
В такую ночь успел узнать я,
При звуках ночи и весны,
Прекрасной женщины объятья
В лучах безжизненной луны.
Романсовая простота здесь — свидетельство подлинности. Эта строфа уже близка по своей музыкальности к будущему циклу “Двенадцать лет спустя”. Там Блок-человек и Блок-поэт будут нераздельны. А пока — страстные противоречия, музыкальное разрешение которых еще предстоит искать.
В последних письмах к Садовской прежняя бесконтрольная эмоциональность сменяется взрослой рассудительностью и внятностью: “Вы не можете представить себе, Ксения Михайловна, до какой степени женственно Ваше письмо. Когда я прочел его, мне открылась целая картина женской силы и женской слабости — все смешано, краски и яркие, и бледные, и юг и север — и все вместе очаровательно. Это — художественная точка зрения; я не могу отвлечься от нее, потому что я поэт и актер, да будет Вам известно”10 (16 апреля 1900 года).
Так пишет девятнадцатилетний юноша женщине, которая вдвое старше его. Разговор в преддверии неизбежной разлуки пошел на равных. Рефлексия художника возмещает недостаток житейского опыта.
“Я раздвоился” — такими словами начнет Блок свой дневник в 1901 году. И раздвоение навсегда останется первым шагом творчества, необходимым препятствием на пути к той лирической искренности, которую в поэте станут ценить более всего.