Новый Мир (№ 2 2008)
Шрифт:
Эту позицию можно понять. Но мне ближе иная точка зрения. Словарь — это ведь не книга для сплошного чтения. Я обращаю внимание на неловкость выражения “читатели словаря”. Ну, мало кто будет читать эти тома подряд. А вот пользоваться Словарем будут многие. Жаль, в русском языке нелегко образуются отглагольные существительные. Но слово “пользователь” уже вышло за пределы Интернета, рискну и я написать о пользователях Словаря. Так вот, в качестве пользователя мне важна не строгая отграниченность корпуса Словаря и не четкая очерченность границ понятия писатель, но возможность навести справки о литературных и окололитературных персонажах, пусть и не оставивших заметного следа в литературе, но оставивших его в восприятии современников. Например — Я. И. Ростовцев, о котором мне было известно только то, что он сыграл неприглядную роль
Или вот фигура из другого времени, характерная для серебряного века, — Валентин Свенцицкий, православный христианин и революционный радикал, создатель “Христианского братства борьбы” и Московского религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева, вдохновенный, магнетический оратор и посредственный писатель, автор скандального романа “Антихрист” (1908), герой которого — проповедник, тайно предающийся разврату. В контексте времени эта фигура значит очень много, с ним полемизируют Бердяев, Розанов и Е. Н. Трубецкой, о нем вспоминают Гиппиус и Фудель. В истории литературы — ни первое, ни второе место за Свенцицким не зарезервировано. С. М. Сергеев и С. В. Чертков, авторы статьи, не столько развеивают мифы, которыми обросло имя Свенцицкого, сколько систематизируют отзывы современников, стремясь донести восприятие ими загадочной, мятущейся, одаренной личности, раздираемой страстями. (Замечателен пассаж: “Современники судили о Свенцицком по слухам, отчасти верным: „Призывал к покаянию и аскетизму и завел гарем в Москве” (Розанов)”). Как почти всегда в Словаре, эта статья — законченное исследование, в котором уточняется и биография персонажа: приняв в 1917 году священнический сан, Свенцицкий, оказывается, был проповедником в Добровольческой армии, но не эмигрировал, как можно было ожидать, а вернулся в Москву, служил в храмах, пока не был сослан в 1928 году в Красноярский край.
Литераторы-дилетанты, время от времени обращающиеся к перу, отрываясь от высокой чиновной карьеры, и писатели-самоучки, создающие низовую литературу, географы-путешественники, оставившие путевые записки и дневники, ученые, выступавшие в печати как популяризаторы науки, этнографы, педагоги, мемуаристы, военные и охотничьи писатели, духовные писатели — всем нашлось место в Словаре.
Иные из персонажей вообще прежде не имели биографии, об иных — не было достаточно достоверных сведений. Теперь есть и то, и другое.
Раскрывая Словарь, я не раз испытывала чувство удивления.
То, что литераторов в России много больше, чем их помещалось в учебники литературы, в словари Венгерова и Геннади, в “Краткую литературную энциклопедию”, в общем-то, не составляет тайны для любого филолога, кто листал “Современник” или “Русский вестник”, “Отечественные записки” или “Русское богатство”, с изумлением понимая, что не знает девяноста процентов обозначенных в оглавлении авторов.
Загадкой для меня остается другое: как вообще могло состояться это издание? Почему не разбежались редакторы, поставленные в унизительные условия, лишенные нормальной зарплаты, почему не сдались обстоятельствам, а продолжали работать? Как они смогли отыскать столько квалифицированных литературоведов (а неквалифицированные не справятся), согласных в наше время заняться нелегкой, долгой и кропотливой исследовательской работой за символический гонорар? Ну, понятно, какое-то количество подвижников порождает сама филология: я не раз сталкивалась с этими учеными чудаками, специалистами по какому-то писателю или какому-то периоду, кропотливо, по капле собирающими факты, часто даже без надежды на их публикацию. Но таких все-таки единицы, а тут требуются сотни... Что движет ими? Сознание профессионального долга? Чувство причастности к уникальному проекту, который способен изменить наше восприятие русской литературы классического периода, ибо она оказывается разнообразнее, противоречивее и, не побоюсь этого слова, — веселее? Сознание общего дела, желание вмуровать свой кирпичик в своды здания, которое воздвигается, быть может, на века? “Я рассматриваю свою работу как послушание”, — с легкой самоиронией сказала мне одна из сотрудниц редакции. Что ж, у филологии есть свои герои, свои святые. Теперь вот
Ахиллес и черепаха
Бочаров Сергей Георгиевич — филолог. Автор монографий о «Войне и мире» Л. Н. Толстого (1963), о поэтике Пушкина (1973), книг «О художественных мирах» (1985), «Сюжеты русской литературы» (1999), «Филологические сюжеты» (2007) и др. Лауреат премии Александра Солженицына за 2007 год. Постоянный автор «Нового мира».
«Ахиллес и черепаха» — это внутренний теоретический фрагмент в романе Андрея Битова «Пушкинский дом»; это битовское «мощное автолитературоведение»1, прорастающее в повествовательной ткани; битовская притча об авторе и герое, занимающая интригу у притчи древней.
По этому странному случаю Ахиллеса-Битова можно в который раз присмотреться к загадке бессмертного парадокса. Это ведь парадокс абстрактный, теоретический, парадокс мышления. Практически он легко и смешно опровергается, как и другой парадокс из того же древнего ряда, о том, что движения нет. Движенья нет, сказал мудрец брадатый. / Другой смолчал и стал пред ним ходить . А почему-то не отпускает нас то и другое две с половиной тысячи лет. (И Пушкин изобразил опровержение и тут же его отменил: Ведь каждый день пред нами солнце ходит, / Однако ж прав упрямый Галилей ). Не отпускает как чистая мысль, как логическая задача. Как рассчитать расстояние при условии бесконечной делимости? Между автором и героем — в случае автора Битова — нравственное расстояние между ними как рассчитать?
Разумеется, от знаменитой апории работают (играют) в битовском построении не ее абсолютные величины, а ее величины относительные, не фигуры сюжета, а сам сюжет. Не Ахиллес же и черепаха автор и герой по Битову. Они, напротив, близкородственные (определение И. Роднянской2) фигуры. Но, как ни странно, в этой близкородственности и составляют пару под стать фантастическим существам из того сюжета.
Мощное автолитературоведение... Читатель Битова им оплетен и в него погружен — и всё на тему автора и героя; чрезвычайная и прямо-таки исключительная для писателя (и болезненная, как будет он признаваться) эта тема. Персонажей у автора может быть много, герой у автора один3. Один, потому что автор один, это личное отношение. Но с кем, кто личный герой писателя Битова? Центральной части романа он присвоил — и попросил прощения — классическое название «Героя нашего времени». Какого нашего? Нашего позднесоветского, клонившегося тогда к закату советской истории времени, того, что было нам по судьбе дано и составило наш, какой-никакой, исторический опыт, и словно было дано с заданием, чтобы опыт был понят и выражен литературой и не прошел бесследно. Проза Битова и стала для нашего поколения нелицеприятной «историей моего современника», и мы читали этого автора как выразителя-психоаналитика (а то и психопатолога) «нашего времени».
У героя нашего времени в романе «Пушкинский дом» есть (был) дед, который не был героем нашего времени. Он из другого времени и иной культуры, отрезанных непереходимой чертой от нашего времени. У деда даже такая странная и любимая мысль, к которой он несколько раз возвращается, что спасение культуры именно в том, что она уже была и, отрезанная и непонятая, как заповедная, сохранилась какой была и хорошо, что не перешла на неизбежное разрушение в наше время. «Русская культура будет тем же сфинксом для потомков, как Пушкин был сфинксом русской культуры». Дед думает это в своем 1921-м, спустившись к петербургским невским сфинксам после того, как вышел с собрания, на котором все им сказал и тем решил свою участь. Дед перед внуком — сфинкс, как и Пушкин, о котором автор романа вместе с героем-внуком пишут статью. Не герои в литературном мире, а сфинксы — Пушкин и дед. Как бы, мечтает Лева, автор статьи о поэтической дуэли Тютчева с Пушкиным, как бы он обнял Пушкина — «но хватит, он уже обнимал раз своего дедушку».
В речи перед внуком дед говорит о реальности. Он говорит о нереальной реальности окружившего его настоящего: откуда человек, стоящий в поле, знает, что автобус придет? Но, вероятно, автобус придет, как и люди живут на новой окраине в новых домах, положенных без настоящего глубокого фундамента прямо на землю, как спичечный коробок. Вот и внук имеет вместо реальности очень неуверенное представление о ней. Дед — сфинкс, почти уже ископаемое — гениальный ум в этом зэковском ватнике, и как гениально, как алкаш, он вытянул кружку пива, и дед — человек иной реальной пробы.