Новый Мир (№ 2 2008)
Шрифт:
Но ведь не он герой Андрея Битова, а младший Одоевцев, близкородственный Лева, о котором сказано, что он уже скорее однофамилец, чем потомок. Но он герой нашего времени, и он герой Андрея Битова, с которым личное отношение. Словесник-автор раздумывает над «омонимической каверзой» в этом слове — «герой»4. В деде есть герой в героическом смысле, герой же нашего времени уже в исконном оригинале (в предисловии Лермонтова) был представлен титулом не без иронии. Автору этого титула (в том же предисловии) «просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает». Наверное, автор нашего времени то же самое бы сказал, включая это «весело», за которое пусть поручатся Ахиллес с черепахой.
Автор так различает героев на поле литературного эксперимента: персонажам не нашего времени он предоставил в романе литературное слово — «две прозы» деда
Да и вообще — тут не только Тынянов, а и сегодня такой глубокий старый филолог, как Ю. Н. Чумаков, — сегодня он вспоминает, что слышал в своем Саратове в юности от Г. А. Гуковского, преподававшего там во время войны, что было пять первейших русских поэтов — Державин, Пушкин, Тютчев, Некрасов и Блок. На вопрос о Лермонтове Гуковский отвечал, что Лермонтов открывает верхний ряд русской прозы — специально как будто для Битова и его героя нашего времени. Пушкин и Некрасов поэты магистральные, Тютчев поэт маргинальный. И в его теневой позиции угадывается скрытое соперничество с обоими магистральными. «Противостояние было ему необходимо для самоидентификации и для чувства преграды, которую надо преодолеть». Так пишет Ю. Н. Чумаков в еще не изданной книге о Пушкине и Тютчеве, совсем не имея в виду интуицию Битова в той уже давней статье, но независимо подтверждая ее.
И тут мы встречаемся с Ахиллесом и черепахой, то есть с тем самым трудно определимым в математических величинах расстоянием между соавторами в этом их нераздельном и неслиянном соавторстве. «Мы нашли сочинение Левы основательным, но необоснованным, содержательным, но недоказательным». Вот попробуем разобраться в этой игре близкородственными определениями — а что такое сюжет Ахиллеса и черепахи как не столь же дотошное выяснение отношений на минимальной дистанции, на последней черте? Битов задал тогда задачу первым читателям этого текста. Было недоумение: как читать и кому приписать?
Но автор, так приблизивший героя и авторски с ним породнившийся, тут же парадоксальную ситуацию описал: «...края пропасти сближаются, но сама она углубляется».
Да, конечно, автор Битов все это за черепаху-Леву придумал и им воспользовался для проведения нетривиальных мыслей, но представим это в прямолинейном виде отдельной статьи филолога Битова — как бы она потеряла! И роман бы как потерял, и герой — потому что ведь автор Битов пожертвовал в его пользу, приблизив его не только к себе, но и к деду-филологу, которому, может быть, все же он не только однофамилец. Интересное сочинение он сочинил — может быть, и ископаемый гениальный дед бы оценил и, наконец, разглядел и признал как Одоевцева. Так что, наверное, это поддержка герою от автора — глава «Профессия героя». А нам тогда, тридцать лет назад, это было очень памятное сдвоенное литературно-филологическое событие — и лишь в условиях Ахиллеса и черепахи могло оно состояться. А автор после уже написанного романа пошел в подражание своему герою, по следу его, в филологические аспиранты ИМЛИ — и с темой, кажется, автора и героя.
Во втором своем, фрагментарном романе об улетающем Монахове автор освободил героя от этой литературной связи с собой, разжаловал из филологов в инженеры (но ведь и сам в литературу ушел из Ленинградского горного института), зато в первых звеньях («Дверь» и «Сад») приблизил к себе лирически. Герой потерял в интеллектуальности, приобретя, так сказать, в типичности, по существу же он тот же — современник-ровесник, с биографическими и психологическими сближениями, проходящий свою
Что звучит в этом хрусте яблочка в мире автора? Совесть звучит — немалая в этом мире скрытая сила, в том числе и как регулятор между автором и героем. Как сказала бы Цветаева, все происходит при свете совести.
На страницах «Пушкинского дома» автор обмолвился о неприглядном существовании своего героя. В повествовании о Монахове, выдержанном в более объективном тоне, так прямо, кажется, он не высказывается, но оценка присутствует, и она очевидна, да знает ее и сам герой. Но оценка оценкой, а и в этом оценочном поле у автора сохраняются личные отношения с неприглядным героем. Личные и неожиданно острые и глубокие.
«В таком случае, — спрашивает проницательный критик, — любит ли Битов своего Монахова? Нет, не любит. Но как не любит? Так, как Лева Одоевцев не любил Альбину: не любит, „как себя”»5.
Она была из своих, так было это рассказано в том романе, «он ее предельно чувствовал <...> они были одинаково устроены и настроены на одну волну; он мог не любить ее, как себя».
Как знать — записывая эти слова, заметил ли автор романа, что они звучат по противоположности к библейско-евангельской заповеди любви (возлюбить ближнего как самого себя)? Заметил или нет — а получился прямой ее негатив. Тут есть над чем подумать, но только классическую заповедь автор вспомнит годы спустя — значит, помнит, — когда вернется к болезненной теме своих авторских отношений с героем; но тут он в духе заповеди формулирует благодушно: «И книга — это любовь, и любим мы в ней героя как себя»6. Но «мы» означает здесь простодушного читателя, а у змия-автора это именно дело болезненное, о чем он тут же и сообщает — что его наблюдения на эту тему были «достаточно подробные и болезненные».
Заповедь — это заповедь, данная нам наизусть. Но при этом она породила множество вопрошаний и толкований и даже целую традицию сомнений, главным образом относящихся ко второму, сравнительному звену в ее тексте — как самого себя . В непосредственном понимании три эти слова составили камень преткновения. Невозможно — размышлял над телом скончавшейся жены Достоевский: «Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, — невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал...»7
Но ведь и в том же основном нашем тексте нам убедительно наказано — не любить себя «в мире сем»: «Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную» (Ин. 12: 25).
Неужто Лева с Альбиной имеют к этому вечному отношение? И автор Битов с его болезненным негативом? Похоже, что имеют.
Сомнение и возможное (или кажущееся) противоречие разрешал Вячеслав Иванов: «Относиться к сущему в других, как к сущему в себе, — вот заповедь. Любить ближнего, как себя, и ненавидеть его, как себя, — одно и то же, при условии различения между сущим, как предметом любви, и мэоном, как предметом преодоления»8.