Новый Мир (№ 3 2005)
Шрифт:
Вообще надо уметь отличать симптом или аллегорию от символа, думал Охлопков, поглядывая на ослепительный лабиринт простыней среди яблонь. Например, насморк — симптом простуды. Мудрый пескарь — аллегория. Облако в штанах — метафора. А “Демон поверженный” — символ начинающегося века. Символ не случаен, в отличие от насморка. Символ — это образ, а не понятие. Образ, говорящий больше, чем можно сразу уяснить и высказать. Впрочем, и после некоторого раздумья не все уясняется. Сей воздушный змей любит парить в атмосфере неточных определений, на восходящих потоках интуиции... в зыбком мареве после дождя, взбираясь словно по невидимым ступеням вверх, покачиваясь, серебрясь целлофановой шкуркой на каркасе из расщепленных тростинок, болтая хвостом красных ниток из шарфа, — поднимаясь выше по громаде солнцевечернего воздуха, застывшей над мутной рекой в глиняных берегах со ржавыми узорами, будто это осколки расписанных амфор, над лугом, болотистыми низинами, над плоским холмом с бегущими и все уменьшающимися тремя фигурками... Охлопков встряхнулся.
— И ты его не дождался? — спросил Зимборов.
— Нет, — ответил Охлопков.
—
А от деревянного столика хорошо пахло селедкой. В углу все еще стоял гигантский бутафорский самовар из жести, рудимент бывшей чайной с баранками, отражавший половину подвала, похожего на какую-то харчевню еще более давних времен.
Охлопков здесь частенько сиживал в студенческие дни, ожесточенно витийствуя с сокурсниками, из коих не мнил себя Малевичем и Шагалом только один деревенский парень, Михайлов, собиравшийся после института вернуться в сельскую школу и работать по специальности: преподавать рисование, черчение, а что еще надо? в армию из деревенской школы не загребут; ну а живописью можно заниматься на досуге... Болван. Учитель рисования. Блестящая перспектива, ничего не скажешь. Охлопков хорошо помнил своего учителя рисования в школе, фигуру жалкую и комичную. Его физиономия всегда выражала какое-то неясное раздражение, вот-вот готовое перейти в злость, но, как правило, не переходящее. Типичный неудачник. Над ним все посмеивались. Он был нерешителен. Но мог вспылить, вспыхнуть, накричать и тут же в недоумении смущенно умолкнуть. Он всегда был в девичьем кольце. Им нравилось окружить его, задавать какие-нибудь вопросы, глядя с поволокой, надвигаясь на него, нечаянно задевая плечом или касаясь ослепительной коленкой. Он прекрасно понимал, что с ним играют, изводят его, — но не мог же грубо растолкать их и уйти прочь — курить в мужской туалет, хотя это было запрещено, но где же курить взрослому мужчине в этом заведении? не бегать же на улицу? черт, а здесь некоторые особенно наглые парни могли и стрельнуть сигаретку; приходилось терпеть. И наступление глумящихся прелестниц тоже. Учитель начинал как-то косить, уши у него пунцовели, бородка подрагивала, нос в очках потел. Наш бедный Мартовский Зайчик, говорили о нем девочки, хихикая. Они готовы были наброситься на него, защекотать, как русалки, обезумевшие от захлестывающей их женственности менады. Он моргал и отворачивался к окну или утыкался в журнал, если стереть с доски самозванно выходила Хомченко, Белокурая Жози. Она привставала на носки, демонстрируя уже вершинные изгибы бедер, и у отпускающей усики половины класса глаза делались дзэнски ясными, словно вот он — миг свободы, просветления, счастья.
Ребята называли его Репиным и, конечно, за учителя не считали; то есть этот предмет не воспринимался всерьез, а следовательно, и его преподаватель. Охлопков все это испытал потом на себе, когда проходил практику в школе.
Нет, в школу никто не собирался. Во времена пирушек в этом подвале все видели себя вольными стрелками в замшевых свободных куртках, беретах, покуривающими трубку у окна мастерской (прекрасный вид: стена, башня, озеро), пока модель раздевается за ширмой (повзрослевшая Хомченко).
— Да нет, — сказал Охлопков, прихлебнув из бокала. — Я его дождался. Но все еще не уверен, что это был Сева. Так что можно сказать, он и не появился, заблудился в лабиринте. Все зависит от избранной точки зрения... А мир многоглаз, как Аргус или Агрус... что-то я забыл... ну, это мифическое существо, покрытое глазами.
— Павлин?
— Да, что-то вроде павлина, только человек.
Зимборов улыбнулся.
В это время рядом вдруг звякнуло особенно громко. Послышался глухой стук. И в мгновенной лакуне, внезапно образовавшейся в пивном гуле, зажурчали струйки. Охлопков с Зимборовым обернулись, увидели спину уходящего коренастого человека. За столиком — грубой доской, прикрепленной к стене, — на чурбаке — здесь вместо стульев использовали пни — остался сидеть мужичок с залысинами, утиным носом, бестолково глядевший на красные капли, падающие в тарелку, в бокал; второй бокал был опрокинут, на пол стекало пиво. Наконец мужичок догадался взять салфетку, приложить ее к носу, она быстро напитывалась кровью.
— Что такое?! а? — строго спросила разносчица.
Мужичок пожал плечами, встал и, смущенно улыбаясь, пошел прочь. Его проводили взглядами — и снова загудели. Разносчица принялась убирать со столика, бесстрастно стирая кровь грязной тряпкой.
Зимборов нахмурился. Он не любил эти заведения. И спустился в подвал только по настоянию друга. Он взглянул на Охлопкова сурово.
— Ты уже что-нибудь придумал? — спросил он.
— Нет, — ответил Охлопков. — Пока присматриваюсь. Вот у Севы побывал... Хотя возможен и другой взгляд на него?
Зимборов сделал нетерпеливый жест.
— А на твой взгляд?
— Ну, может, это что-то вроде насморка.
— Так ты не познакомился с его женой?
— Нет.
— Сева влип всерьез и надолго.
— Ты думаешь, мы спасемся?
— Я в себе уверен.
Охлопков поводил головой из стороны в сторону, поднял руку, как будто кого-то приветствуя или собираясь произнести клятву. Зимборов смотрел удивленно.
— А я нет, — сказал Охлопков. — Ни в чем не уверен.
Он снова поднял руку.
— Я пас, — сказал Зимборов, думая, что он подзывает разносчицу.
— Да нет, я пытаюсь определить, где мы. — Охлопков кивнул на выпуклый бок самовара, отражавший маленькие столики вдоль стен и большие столы на несколько
— У меня такое впечатление, — сказал он, — что я что-то забыл. И не могу вспомнить.
Зимборов кивнул.
— Это бывает после армии.
Охлопков вздохнул, заглянув в пустой глиняный кувшин. Зимборов выставил ладонь.
— Нет, все, хватит. Пойдем.
Они поднялись в осенний сырой почерневший город, вдохнули прохладный воздух, — впрочем, тут же закурили.
— Я знал, ничего хорошего там не увидишь, — проворчал Зимборов, — маются монстры... подсознания.
— А, и значит, можно говорить о сознании города? Глинска? — подхватил Охлопков. — За этим ты охотишься?
Зимборов промолчал.
— Добычу надо гнать по линиям, — напомнил Охлопков. — Спланируем?
Зимборов покачал головой:
— Не получится.
Да, слишком они огрузнели. И планировать можно только на трезвую голову.
Еще в школьные времена они переиначили фланёра — парижского пешехода-созерцателя — в глинского планёра. У французов это была целая наука, точнее, искусство: шагать, перемещаться по улицам Парижа особенным образом. Известным фланёром был Бодлер. Бальзак просиживал в Люксембургском саду часами, изучая походку горожан. Фланёр должен был шагать неспешно, плавно-развинченно, с гордой независимостью неся голову, в безупречной одежде, в штиблетах, начищенных шампанским. Они это поняли так: фланировать — это не просто идти по улице, быстро, деловито шагать или, наоборот, разомлело прогуливаться, — а слегка парить, вдохновенно скользить (как на лыжах или коньках) по особенным маршрутам, линиям города. Этому ощущению — парения — очень помогала высоко задранная голова: надо было смотреть на крыши или верхние этажи домов; а дома, к счастью, в Глинске, в Старом городе, не лезли в небо, и можно было рассмотреть фронтоны с тяжеловесной лепниной сталинских зданий, антенны и выходы с чердаков, напоминающие суфлерские будки, башенки и различные архитектурные украшения — как, например, фантастические белоснежные “самовары” или “яйца в чашечках”, венчающие крышу Дома книги — числом более сорока; если немного подняться по улице и оглянуться, то “сорок самоваров” окажутся на одном уровне с куполами, золотыми луковками и крестами стоящего ниже собора, что поневоле наводит зрителя на сопоставления и размышления о знаках и символах архитектуры. Планёрам разгадать сорок знаков Дома книги никак не удавалось. Что они выражают? А плоские крыши и бесконечные бетонные ущелья новых микрорайонов еще любопытнее: никаких загадок, все просто и доступно: машины для жилья.
Планёры штиблеты шампанским не чистили; венгерское красное шампанское они предпочитали пить: на башнях крепости, если был повод (пустую посуду, окурки уносили с собой, до ближайшей урны). Одевались они как придется. Не в этом был шик. Главное — держаться с достоинством, лелеять небанальные помыслы — и вдруг на повороте, за углом, поймать линию, почувствовать, как грудь пронзает нечто и там проворачивается золотой клубок и начинает тихонько разматываться, и тебя ведет, ты слепо идешь, как будто за поводырем, не обращая внимания на какие-то мелочи, — немного замешкаешься, задумаешься, где свернуть, идти туда-то или туда, — и это оборвется: надо идти не раздумывая, в пойманном ритме золотого клубка, да, в особом времени, явно не совпадающем с движением стрелок на больших круглых городских часах на перекрестке двух главных улиц: Ленина и Советской... впрочем, у планёров была своя топонимика, старорежимная, и эти улицы назывались иначе: Почтовая и Молоховская, — и если возникает ощущение странности этого места под небом на холмах, застроенных домами, башнями, церквами, если взгляду, брошенному в знакомую арку, неожиданно открывается какой-то новый вид, если появляется уверенность, что каждый шаг приближает к городу настоящему, к позвоночнику города, к его ребрам и черепу, осыпанному кирпичной крошкой и древней известью, пробитому пустившими ростки дубовыми сваями, — если все так, ты на линии, и ветер, наполнивший город, раздувает куртку в твоей руке и гонит облака в синие окна, морщинит зеленые лица деревьев, срывается с мостов и упруго бьет чайку, рассыпает солнечную зыбь по воде... Прекращается это внезапно и ошеломляет, пожалуй, сильнее, чем начало: тут-то и понимаешь, что планировал. Наверное, также ошарашивает смерть. Но планёр жив. И только он знает, каким может быть город, обычный путь по знакомым улицам. Хочется повторить. Но усилия ни к чему не приводят. Для планирования необходимо совпадение многого. Планирование случайно. К нему можно готовиться, но его нельзя вызвать. Тем более каким-то химическим способом. Планёр трезв, здоров, он глубоко дышит. Одет необременительно. В кармане мелочь. Идет ровно, смотрит бесцельно. Никого не задевает, ловко лавируя в толпе, среди машин. Все замечает, ничему не придавая значения. Все слышит: гудки автомобилей, обрывки разговоров, вздохи, топанье, стук каблуков и тиканье часов на руке, но не влечется за звуками. А если его окликнуть по имени, то он, пожалуй, не отзовется: в это время у него нет имени или оно какое-то другое, неизвестное, непривычное, протяжное или слишком короткое, и произнести его нельзя, оно дрожит в солнечном сплетении, — в сплетении ветвей, лучей, красных ручьев крови. (Улица Красный Ручей, улица Зеленый Ручей, свет солнца в стекле, провода, летящие над оврагом, тень на стене — его имя.)