Новый Мир (№ 3 2011)
Шрифт:
— Я его домой повезу, — сказал, закурив, корреспондент. — У меня жена беременная, ждет, голубцов наготовила. В тепле ему легче будет.
У одного беременная жена, у второго сердечная рана — а до трех ночи шатаются с девицами черт-те где.
— Давай уйдем от них? — неожиданно взялась за старое Зайцева. — Ну они же скучные, как одноклассники. Еще куда-нибудь упадут.
— Раз ты его доведешь, — сказала я и взглянула на Тараскина, свесившего подбородок на грудь и не подававшего признаков жизни, — тогда пока!
Внезапно
— Я хотел летать, а она...
Дальше шло неразборчиво.
Мы перегнулись с Зайцевой через перила. На льду Москвы-реки темнел уменьшенный перспективой планшет Тараскина.
Мы попрощались с этими двумя и пошли по ночной Варварке.
— Это хорошая дорога. Тут одни собаки ходят, — сказала Зайцева, показывая на следы. Мы шли мимо белых церквей, и на нас падал снег. Мы шли, и нам обеим было немножко жалко Тараскина.
Но я подумала, что когда Тараскин станет летчиком на Мальдивах, то будет рассказывать местным девушкам, как жил в Москве, гулял ночью по Красной площади, и у девушек будут сужаться зрачки.
Конфета
Конфета была похожа на курган. Без захоронения — это сопки. А конфета была именно курган. В шоколадном оползне имелась граница: верхушечка, кроме застывшего подтека, была очень уж плотной. В ней, под шоколадом, угадывалось круглое ядро. Орех!
В доме чаще покупали дюшес или барбариски, а иногда с ажиотажем, вызывавшим лично у меня сомнение, подавались гусиные лапки. В их колющей начинке мама находила что-то пикантное. А мне они были как-то не очень. Держишь во рту, держишь до онемения, обкатываешь как гальку, а когда наконец она поддастся и расколется, то там не мягкий язычок варенья, а что-то острое. И потом хрусти иголками этими.
А вот “Белочка” с треугольной дробью орехов или “Каракум” с вафельным песочком, который так меленько на зубах хрустит, были праздником. Шоколадом считался сероватый, вечно придавленный, точно на него наступили, батончик. Неприятна в нем была и просвечивающая, в масляных островах, обертка, и пестро-желтый, бегущий по краю узор.
А тут, конечно, конфеты. Настоящие. Принес дядя из министерства, мамин друг. Мне давали в день строго по одной, но сегодня они с дядей вдруг притащились в рабочее время и засели пить шампанское — а когда из серванта достаются бокалы, исчерченные ромбами, словно нельзя было оставить ну ни одного гладкого места на хрустале, наступает верное время для выбивания льгот.
— А можно, я две возьму?
— Ну бери, конечно, — вдруг вместо мамы пробасил дядя. Хотя коробка стояла у нас уже давно и была целиком наша, дядя все еще распоряжался ею. Меня это покоробило: подарил конфеты — веди себя достойно, то есть молчи. Хозяева же есть! Поэтому я решила дождаться маминого ответа.
Мама поняла, засмеялась, по мне — так немного ненатурально. “Ой, Александр Васильевич, так она эти конфеты полюбила, клянчит и клянчит! Ну, бери, бери и беги, погуляй во дворе”.
Коробку
Одну я съела сразу — довольно быстро и бесчувственно и за это себя после укорив: проглотила комом шоколадную оболочку и со страшным звуком расколола орех. Вторую было решено нести в школу — подруге Лидочке. Лидочка была на год младше и училась во второй смене. Вторая смена — это ужасно неудобно. И скучно. День весь проходит — ты видишь, как другие играют, веселятся, живут, пока ты на уроках, и это обидно и больно: ты видишь, как казнят твой день.
Разливаются как чернила сумерки, а ты все еще сидишь за партой, пока на школьном дворе в неразличимом уже сиреневом играют между турниками твои друзья. И ты видишь только ватные темные тени среди гаснущих столбиков. И хотя мы с Лидочкой не договаривались, что я зайду за ней, и я не знала, сколько у нее уроков — пять или шесть, но решила удивить ее. Допустим, даже если уроков шесть, она съест конфету на перемене. Это даст значительную бодрость для шестого урока. Завернутая в две салфетки и темно светящаяся сквозь вуали конфета была положена в карман.
Дорога в школу, как ни странно, одна из самых приятных дорог. Огибаешь свечу нашего дома, заходишь в тыл, где палисадник, и можно по дороге отодрать смолу от вишни и от заветренной, присохшей стороны кругляшка двигаться к свежей, где она льется как мед и тянется от ствола тонкой ниткой. Углом между тополем, обвязанным веревками, как веник, и разбитой мусоркой стоит старый дом, где живет Саша Подласов. С ним я сидела в первом классе, он очень умный, за что его часто бьют, и еще моя бабушка дружит с его.
Ты идешь мимо окон с геранью, где-то герань буйно лезет к форточке, подвязанная, разросшаяся, опираясь на палочки, как старуха, а иногда уныло и желто чахнет на пеньке. Идешь мимо магазина “Цветы”, где почему-то только горшки и иногда завозят каллы (ни уму ни сердцу цветы, говорит про них мама), но оттуда все равно пахнет острым тростниковым запахом. Дальше проходишь общежитие, в котором нет балконов: фасад его трепещет флагами пододеяльников. Мужские майки вывешивают с гордостью на переднюю проволоку, женские комбинации прячут за простынями. Детские колготы напоминают фламинго. В общежитии живет Ирка Федюк, она деревенская, у нее рыжая коса, круглые лицо и рот, отчего ее называют в классе коровой. Они с младшей сестрой, тремя хомяками и родителями живут в одной комнате общежития.
А в соседнем доме с ними живет бывший мэр, но не тот, что сейчас, а брежневский. Поэтому, говорит мама, в районе всегда поддерживались тишина и порядок.
Тишина действительно на улицах необыкновенная. Живем как в провинции, говорит мама. Наверное, потому, что хлеб покупают в хлебном, а молоко в молочном и нет универсамов. Почти нет машин, и слышен только лай собак и гул самолетов в аэропорту, гул этот далекий и похож больше на вздох. Словно бы город немного печально, устало вздыхает.