Новый Мир (№ 4 2007)
Шрифт:
Отвечая на просьбу внятно истолковать одно из его стихотворений, Фет писал: “<...> у всякого поэтического стиха есть то призрачное увеличение объема, которое существует в дрожащей струне (так как без этого дрожания нет самой музыки)...”7. Такое “увеличение объема” мы ощущаем и в “Ласточках” — стихотворение, при видимой простоте, глубоко философично и действительно звучит как дрожащая струна, но так звучит оно не только благодаря породившей его объемной и до конца не высказанной мысли, но и благодаря музыке стиха, выверенной абсолютным поэтическим слухом (сравним с первозданной какофонией Державина — “сумбур вместо музыки”!). Чайковский говорил, что стихи Фета напоминают ему музыку Бетховена — порадуемся точности такого сравнения, объемлющего драматизм,
3
Владимир Набоков. “Ласточки”
Инок ласковый, мы реем
над твоим монастырем
да над озером, горящим
синеватым серебром.
Завтра, милый, улетаем —
утром сонным в сентябре.
В Цареграде — на закате,
в Назарете — на заре.
Но на север мы в апреле
возвращаемся, и вот
ты срываешь, инок тонкий,
первый ландыш у ворот;
и не понимая птичьих
маленьких и звонких слов,
ты нас видишь над крестами
бирюзовых куполов.
10 июня 1920
Очевидно, Набоков считал это стихотворение удачным — иначе вряд ли бы он (хоть и в шутку) представил его родителям как “неизданное стихотворение Александра Пушкина”8. Что в нем пушкинского? Кажется, о Пушкине напоминает только метр — четырехстопный хорей с чередованием мужских и женских окончаний, которым, по подсчетам М. Л. Гаспарова, написано 90 завершенных пушкинских произведений9, то есть достаточно много в сравнении с другими поэтами пушкинской эпохи. Из этого множества наиболее близки по звучанию к набоковскому стихотворению, пожалуй, два: “Птичка Божия не знает...” (отрывок из поэмы “Цыганы”) и “Жил на свете рыцарь бедный...”; отголоски их тем можно услышать в “Ласточках” — темы вольных птичек и темы рыцаря-монаха. К перечню семантических разновидностей русского четырехстопного хорея с чередованием мужских и женских окончаний, предложенному М. Л. Гаспаровым, стоит добавить “метафизический” хорей Жуковского и Пушкина, сохранивший связь с духовной одой XVIII века10; те же интонации “детской простоты” в сочетании с религиозной темой слышны и в “Ласточках” Набокова.
Тематически это стихотворение стоит одиноко в поэзии Набокова. Речь идет в нем о вере и свободе, точнее — о свободе христианского духа и несвободе монастырского христианства. Это — единственное известное нам стихотворение, написанное от лица ласточек. Они говорят с иноком, а он молчит, “не понимая птичьих / маленьких и звонких слов”. Они — воплощение свободного духа, который веет, где хочет, но точки их полета символичны: “В Цареграде — на закате, / в Назарете — на заре”. Названы город рождения Христа — Назарет — и город позднейшего торжества христианской веры — Царьград, Константинополь, столица Византии. Третья точка полета — “север”, за ним угадывается Россия, точка неодолимого притяжения для поэта, но Россия именно христианская, с монастырскими “крестами бирюзовых куполов”. Сюда ласточки — челноки христианства — возвращаются в пасхальном месяце апреле, как будто несут благую весть, объединяя своим полетом время и пространство — время от Рождества до Пасхи и большое свободное пространство христианской веры. Инок, напротив, прикован к монастырю, его христианство неподвижно, заключено в стены; между ним и ласточками нет понимания, но и противоречия нет.
В легкой и прозрачной
4
Осип Мандельштам. “Ласточка”
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
И медленно растет, как бы шатер иль храм:
То вдруг прокинется безумной Антигоной,
То мертвой ласточкой бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зеленой.
О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья:
Я так боюсь рыданья аонид,
Тумана, звона и зиянья!
А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольется!
Но я забыл, что я хочу сказать, —
И мысль бесплотная в чертог теней вернется.
Всё не о том прозрачная твердит,
Всё — ласточка, подружка, Антигона...
А на губах, как черный лед, горит
Стигийского воспоминанье звона.
1920
Стихотворение написано в ноябре 1920 года в Петрограде, в ДИСКе — Доме искусств на Невском, где тогда жили “поэты, художники, ученые, странной семьей, полупомешанные на пайках, одичалые и сонные” (Осип Мандельштам, “Шуба”, 1922). Случайный свидетель, Михаил Слонимский рассказал в своих мемуарах о том, как Мандельштам в течение ночи несколько раз вбегал к нему в комнату, бормоча эти стихи, а под утро записал завершенный текст11. Это — взгляд извне, само же стихотворение вовлекает нас внутрь процесса творчества. И в этом отношении “Ласточка” — откровение, какого больше мы не встретим у Мандельштама; он лишь однажды приподнял завесу, подобно Пушкину, лишь однажды допустившему читателя в процесс рождения стихов (“Осень”)12.