О чем смеется Персефона
Шрифт:
– Как вы думаете, у воды есть память? – спросил Ипполит.
– Память? Наверное, да. Но в любом случае эти волны не помнят нас маленькими, те уже убежали в море, а эти совсем новые, они помнят только горы и степи, по которым текли ручьями.
– А может быть, память воды все-таки пошире? И речь не о нас, вернее, не только о нас, а о давно сгинувших путешественниках, о пустынях и верблюдах, об океане и саваннах?
– Ну разве что так… – Ее больше волновали они вдвоем, чем верблюды и саванны, но сказать об этом не удавалось.
– А я мечтаю увидеть столько же, сколько эти волны, поехать на Восток, на край света.
– Весьма похвальные мечты. – Аполлинария надула губки.
– Я вас чем-то
– Да нет же! Просто зябко.
Детская дружба – плохой фундамент для взрослой. Она дала трещину, из которой во все стороны чертополохами полезла неудержимая юношеская влюбленность. Аполлинария мечтала о красивой любви, признаниях, вечерах у камина с книгами и письмами, долгих прогулках по цветущим полям и нарядном чайном сервизе на обеденном столе. Ее чаяния выходили совсем мещанскими по сравнению с его.
В то лето никто не признался, что между ними незримо витало нечто больше простой привязанности. Ипполит возвратился в Москву, Аполлинария долго стояла на берегу притихшей к осени реки и думала, есть ли память у воды. Если так, то каждая волна помнила чью-то судьбу, несла чьи-то молитвы с палубы давно затонувшего фрегата. Значит, какая-то из них видела занесенные песком обломки древних кораблей, полные сокровищ, тайн и обглоданных рыбами скелетов. А другая стала свидетелем романтического объяснения под старым парусом, окрашенным закатом в огненный цвет. А третья сохранила длинный перечень товаров, которыми исповедовался перед морем тучный купец. А четвертая – изголодавшихся пиратов, тихо угасавших на проломленной палубе. Пятая – неунывающих исследователей затерянных островов. А какие-то волны запомнят и грустную Полли в шляпке набекрень, потом расскажут о ней своим товаркам где-то за горизонтом и вместе посмеются над такой смешной, суетливой и скоротечной человеческой жизнью.
Следующей весной Рауль-Шварцмееры отправились в Санкт-Петербург, а оттуда в Европу. Где-то между Люцерном и Лозанной Аполлинария познакомилась с приличным, хоть и небогатым Викентием Папочкиным – студентом, сыном профессора Казанского университета. Его привлекли в ней начитанность и обольстительно тонкий стан. Господин студиозус стал захаживать на вечерние чаепития и регулярно вызывался сопровождать их с матушкой по лавкам и колодцам с целебной водой. Мадам Рауль-Шварцмеер находила воздыхателя дочери скучноватым, слишком увлеченным учебой, ей самой в прежние годы нравились молодые люди поярче и погромче, любители острого словца и бренчания шпор. Однако барышнин возраст уже подходил к тому самому, когда не следовало отворачиваться от женихов. Сама же Полли не могла ответить, пригож ли Викентий, умен ли он, сумеет ли она заботиться о нем и рожать ему детишек. Он неизменно проигрывал в сравнении с Ипполитом, а меньшего она не хотела.
На Рождество одна тысяча восемьсот девяносто восьмого года Викентий уехал в Россию и целых полгода не возвращался, супруги Рауль-Шварцмеер решили про себя, что обознались. Финансовые дела семейства не благоухали тропическими орхидеями, отец отправился в Европу в надежде получить место при каком-нибудь посольстве, но пока ничего завлекательного не подворачивалось, поэтому они просто проедали состояние. Их старший сын женился по любви, что означало без достойного приданого. Он жил отдельно и тоже не имел доходного места. По этой причине в женихи Аполлинарии требовался жирный калач или даже политый праздничной глазурью кулич.
Осенью пришлось возвращаться домой, Полли уже отпраздновала восемнадцатилетие. Маман настороженно цеплялась взглядом за каждый титулованный фрак, сама же мадемуазель по-прежнему вздыхала по барону Осинскому.
Любимая шкатулка встретила ее обветшалой и запущенной, ежевика распоясалась и прогнала со своих угодий болезненные пионы, яблоня поженилась с диким виноградом, и теперь у
К следующему Рождеству к ним в имение нежданно нагрянул Викентий Папочкин. Он схоронил отца и теперь намеревался стартовать в том же Казанском университете с ученой карьерой. Господин Папочкин немножко повзрослел или просто отпустил бородку, разговаривал размеренно, видимо, привыкал менторствовать.
После долгого чаевничания, от которого даже заломило спину, мсье Папочкин соизволил отвести мадемуазель Полли в угол гостиной и полюбопытствовать ее успехами в стихосложении. Она протянула свой выбеленный альбомчик, куда попадали далеко не все экзерсисы, а только самые успешные, гладко причесанные и сверенные с общепринятым камертоном. Он полистал, приподнял тонкую бровь, повел ноздрями, как застоявшийся конь, и вскользь похвалил, мол, недурно. Аполлинария обиделась.
– Но говорить я с вами намерен об ином. – Викентий принял академическую позу, как будто поверял ученому сообществу грандиозное открытие. – Мне угодно обзавестись семьей, батюшки больше нет, пора осесть и остепениться. Как вы лицезреете вероятность заполучить мою руку? Примете ли?
– Я?! – От неожиданности Аполлинария осипла. – Позвольте! Мне надобно время обдумать.
– Понимаю вас. – Папочкин кивнул. Даже если он огорчился, то не подал виду. – Юным барышням, да и вообще всем человекам надлежит прежде хорошенько обдумывать и взвешивать свои решения. Я буду ждать. Вы должны знать одно: я ваш преданный слуга на веки вечные и, кроме вас, иной спутницы рядом не представляю и не желаю даже помыслить.
Такие сухие и протокольные слова не смогли разжечь притушенный уголек в сердце Полли. Если год назад она и задумывалась о достоинствах господина Папочкина, то нынче – увы! – он безнадежно потускнел и вовсе исчез из ее помыслов. Она все честно рассказала матери, та осудила наметившийся отказ. Годы подпирали, в соседних поместьях поспевали новые невесты. Засидеться старой девой – что могло быть хуже? Аполлинария всю ночь ворочалась, задавая себе те же вопросы. Что хуже: мыкать скуку с нелюбимым или вековать в стародевстве? Утром она решила дать свое согласие. Пусть сватается, и с концом. А к обеду уже передумала: нет, она не выдержит, она не Веселина, что могла из расчета ублажать плешивого старикана. К вечеру стало совсем невмоготу и полились стихи, правда не вышколенные, а из самых потаенных глубин души, бурливые, часто без рифмы, такие, что не показывают всяким Папочкиным, а только читают про себя. Исписав десять листов лирических бессонных откровений, Аполлинария перешла к прозе, вернее, к эпистолярному жанру. Она надумала пройти несчастливым путем Татьяны Лариной и отправить письмо Ипполиту.
«Я беспрестанно опасаюсь выглядеть смешной и глупой, но мне не у кого спросить совета, потому и обращаюсь к вам, памятуя о нашей светлой и бескорыстной детской дружбе. Господин Папочкин соизволил сделать мне предложение, он весьма целеустремленный и неглупый человек, любая из благородных девиц почтет за счастье назваться его спутницей, но только не я».
Дальше следовало длинное и подробное описание Викентия, начиная от бородки и заканчивая научными потугами, анекдотами, которые он рассказывал, музыкой, что он любил, местами, где, по его рассказам, он бывал счастлив. Потом, уже на третьей странице, повествование возвращалось снова к ней самой и эмоциональность набирала обороты.