О чем смеется Персефона
Шрифт:
В открытую дверь просунулась сердитая смоляная башка и грозно рыкнула:
– Васильев! Чаво расселся? Там в Толмачевском буза, всем в ружье.
Голова исчезла, а белобрысый начал собираться: поискал фуражку, вытащил из-за голенища нечищеного сапога свернутый в трубочку кисет и засунул на его место плеть.
– Вот видите. – Он встал, приглашая Аполлинарию Модестовну покинуть помещение. – Сами знаете, где она, а говорите, что пропала. Идите к тому хахалю и потолкуйте с им за здоровье. А нам недосуг.
– Но…
– Давайте, барынька, прощевайте… Тут полицейская… то есть милицейская управа, а вовсе не ярмарка.
Она снова оказалась в приемной, дурной запах не выветрился, наоборот, стал еще тошнотворней. Осинская попробовала сунуться к другим околоточным, но попались только спешащие на бузу злюки. Очевидно, в Толмачевском нешуточно заполыхало. После бестолкового получаса под липкими взглядами жуликов она сочла за лучшее уйти. Правильно
Итак, следовало срочно разыскать бессовестного Чумкова. Липке удалось разведать, что он пресмыкался где-то на Подобедовских заводах, значит, там могли подсказать адрес, или выдать его самого для неприятного рандеву, или даже посодействовать, уломать, чтобы вернул ее девочку. Ее изнеженная кошечка не станет кашеварить и стирать портков, зачем ему такая? Да им и поговорить не о чем, потому как «в одну телегу впрячь не можно» и так далее. Решено: срочно нанять извозчика и катить на завод.
Сначала не задалось с транспортом: ваньки ломили несусветную цену и не желали сторговываться. У Аполлинарии Модестовны просто не имелось с собой столько бумажных рублей, не вытаскивать же припасенный для полицмейстера золотой червонец. Она сдалась и потопала на конку. Там случилась обычная давка, баронессе едва не оторвали подол, а сумочку пришлось, как новорожденного, прижимать руками к груди. Наконец она оказалась на Таганской площади и вздохнула с облегчением: теперь уже скоро, надо только подобрать самые верные, подходящие слова. Ведь на самом деле она желала своей звездочке только добра. Где сыскать мать, что не мечтала бы о счастье для своего чада? Любовь – это хорошо, но лишь бы не обжечься. Она же не от любви хотела оберечь Тасеньку, а от глупостей. Степан ей не пара, это видно без пенсне или лорнета. Ну поиграются они, барышня примерит на себя мещанское платье, обожжется чугунным утюгом, спалит овсяные котлеты и устанет, захочет к привычным экзерсисам на фортепиано и романсам, ложам и накрахмаленным панталонам. Что тогда этот распроклятый Степан будет с ней делать? Как ублажать? Чем потчевать? А если его завтра убьют или закатают в каземат? Чем тогда станет кормиться ее неприспособленное дитя?
Все эти чудачки, социалистки и эмансипе, – малые дети, не умеют глядеть вдаль. Для того родители и опекают незрелых, не позволяют наглупить. Юная Полли и сама такой была, еще память свежа… Да не стоит об этом. А то опять Тася ее укорит, дескать, вы, maman, только о себе горазды говорить, других для вас словно бы вовсе нет. А они есть: и доченька-голубушка, и ее судьба, и пропащий муженек Ипполит Романович. Аполлинария Модестовна обо всех кручинится, за всех молится. Вот только про всякие бунты слушать – это увольте. Бунтарей у них в роду не водилось, и впредь им не место. Если самодержец оказался неугоден – вот, пожалуйста, посмотрите за окно: нет никакого государя императора, власть оккупировало Временное правительство. И что? Лучше стала жизнь? Разбогател народ, наелся от пуза? Всякому даже стороннему явственно, что ярмо лишь потяжелело, голодных и увечных приумножилось, порядок оскудел. И к чему же привела эта неуемная тяга к переменам? К нищете и бардаку, к безобразиям и кровопролитиям. Не довольно ли? Именно из-за этой треклятой революции она не смогла поехать на розыски своего Ипполита, не разузнала, где захоронена его многомудрая головушка. А как они обеднели за один только семнадцатый! Где гостиный ковер, где серебряный оклад, где вазочки витой золоченой проволоки? Все это и еще много чего Олимпиада утащила на рынок, потому что из имения давно не приходили переводы, и, ведомо, что не просто так, а по причине бедственного положения пейзан. Вот и революция, вот и путь к лучшей жизни!
Аполлинария Модестовна наконец оказалась на Швивской горке, или Швивой, или Вшивой, что больше подходило и по словесным законам, и по смыслам. Она стояла потная, озиралась по сторонам с видом победившего полководца, только вот за ее плечами не полоскались хоругви и не топталось никакой армии. Горка на самом деле не являлась таковой, не пускалась сгоряча вниз по склонам и не падала лицом в шелковую траву, а по зиме – в сдобный сугроб. Так называли высокий берег Яузы. На северо-востоке ее подпоясывала древняя дорога на Владимир, где Василий Шуйский снискал себе то ли славу, то ли проклятия, усмирив крестьян Ивана Болотникова. Юго-восток отгородила Яузская улица. На самую вершину залезла Гончарная, которую держала за руку Таганская площадь. Пару веков назад здесь стоял Петровский дворец, а теперь богачи из купцов и заводчиков тешили себя живописными видами крутобедрой реки. Москва отсюда представлялась необъятной красавицей в ожерелье из колоколен, в орнаментах дворцов, в кружеве улиц. Наперстками блестели пруды, обручами
Баронесса полюбовалась роскошным видом, раз уж выпал случай, и отошла от широкой Яузской в сторону Вагина переулка. Она остановилась за безлошадной пролеткой, подбирая умные доводы. Сейчас пойдет и уговорит, образумит, чтобы отступился пройдоха Степан от их фамилии, не портил судьбу ни им, ни себе.
Солнце высунулось из-за колокольни и принялось немилосердно жарить, Аполлинария Модестовна оглянулась в поисках защиты или хотя бы лимонада. На противоположной стороне улицы показалась парочка: он – подвыпивший, она – в белом атласном цилиндре. Вот каковы оказались здешние монтаньяры… Занимательная композиция. Удивительно, что чистая публика все так же гуляла по бульварам, пила кофей в «Метрополе» и «Англетере», посещала театры и безудержно флиртовала. Казалось, сейчас всем не до легкомысленностей.
Она в четвертый и в пятый раз придумывала правильные слова для Степана, но непривычные к нудным занятиям мысли все время соскакивали на какой-нибудь предмет поинтереснее. Парочка миновала ее, дама с усмешкой покосилась – наверное, приняла за мещанку. Из-за угла вывернул велосипед с пацаненком в расхристанной рубашке цвета летней лужи – сизой и радостной. Едва не под колеса ему кинулась рыжая шавка, облаяла и заложила вираж в сторону запертой булочной. Баронесса сбилась с придумывания и начала вить ниточку с самого начала. Ногам надоело стоять на одном месте, и они медленно отодвинулись от Николоямской в глубь безымянного переулка, обещавшего качественную, не тронутую солнечными проплешинами тень. Она миновала неказистый дом с пузатой мансардой, прошла мимо открытого окна, где бухтели чугунными голосами сковороды и кастрюли, подобралась к длинному срубу на стыке Большого Ватина с Яузой и повернула назад в сторону Таганки. Времени оставалось немного, а ей еще додумывать, потом искать Степана, беседовать с его начальством, уламывать, умащивать приторными словами, – в общем, суеты полные короба. Ладно, нужное как-нибудь само подберется. Да баронессе вообще сподручнее бы просто добраться до Тасеньки и беседовать уже с ней, а не с ним. Из куститого пучка сорной травы выскочила кошка, напугала. Вместе с ней оформилась новая тревога: а вдруг дочь обреталась вовсе не у Чумкова? Может, сидела себе спокойно у какой-нибудь курсистки из новых знакомств, кушала тарталетки? Она ведь не дурочка, должна понимать, что небезопасно идти к мужику, к баклану. Она ведь барышня, ей надлежало себя блюсти. От таких мыслей по спине побежал пот: а что, если страшное уже случилось и ее девочка стала распутной разменной монетой?.. Нет, такого допустить невозможно! Сзади кто-то отворил калитку, но любопытничать не хотелось. В этих краях вряд ли подыщется достойная компания. Надо просто додумать свое и побыстрее идти на завод. Равнодушные шаги стихли, не успев надоесть. Баронесса все же обернулась, чтобы посмотреть на прохожего, может, спросить, кто из местных сведущ в заводских привычках.
…Хрямс! – голову расколол удар невиданной силы, хрустнули шейные позвонки, подогнулись колени, и Осинская упала прямо в пыль…
Глава 4
Большой чугунный утюг пах углями и опасностью. Тамила покосилась на него, подняла глаза на улыбчивую Настю и смело взяла протянутый передник. Назвалась груздем – надо учиться утюжить. Проплаканные в комнате Степана дни стучались в стекло спелыми черносливинами. Красный петух Харитон мерил хозяйской поступью двор, его гарем тем временем собирался на сходку в тени курятника и шушукался о вечном, о бабьем. Привычная жизнь, прощаясь, махала из окна желтым сентябрьским платочком.
Невзыскательный, но притом добротный дом Чумковых карабкался вверх по холму, поэтому с юга выпустил пастись целый цокольный ярус под ополовиненной шатровой крышей. В нем и обитал холостой сын. Отданные Степану покои представляли собой две безликие комнатки – спальню и кабинет. Сразу бросалось в глаза, что их никто не любил, не холил и не ублажал вышитыми салфетками или рюшками: простой стол, много потрепанных книг, продавленная кровать под болотным сукном, в изголовье лампа без разговоров.
Верхние комнаты выглядели не в пример наряднее. Горница обставилась по последней городской моде двумя диванами, буфетом и круглым столом под камчатной скатертью. Крохотные спаленки покуда довольствовались лавками и лежанками, зато сплошь занавесились сюжетами из Писания или сказок. Это – верхнее – жилье предназначалось для матери-вдовы и семейства старшей сестры Анастасии. Отца Чумковых погубила страсть к приключениям. В японскую Гаврила Петрович затесался писарем в команду адмирала Степана Осиповича Макарова, надеялся раздобыть уникальный материал и прославиться, но вместо этого погиб вместе со своим командиром на броненосце «Петропавловск». Его сыну в тот год исполнилось десять, дочери – тринадцать. Мать больше замуж не вышла, жила на пенсию.