О, юность моя!
Шрифт:
К вечеру снова пошел в гостиницу «Европа». Тугендхольд лежал в постели: ему нездоровилось. Но Леську он принял и ответил на все вопросы: он думает поселиться в Симферополе до взятия Петрограда, он намерен издать книжку о Пикассо и прочитать ряд лекций по истории живописи.
— А вы чем живете? В газете работаете?
— Да. И, кроме того, я натурщик.
— Вот как! Это с моей легкой руки? Где же вы подвизаетесь?
— У художника Смирнова.
— Смирнов? Гм... Не знаю такого. Боже мой! Леся! Вы у меня натурили целый месяц, а я вам не уплатил ни копейки. Вот. Пожалуйста. Возьмите.
—
— Возьмите, иначе не смейте показываться мне на глаза.
Тугендхольд сунул Леське сто керенок.
— Вы заслужили большего, но у меня больше нет. Зато я подарю вам рисунок Пикассо. Не репродукцию, а рисунок. Дайте мне во-он ту папку.
Это был портрет Тугендхольда, сделанный одним росчерком пера. Тугендхольда на портрете не было, но был превосходно разработанный план его лица.
— Изумительно... — прошептал Леська и выбежал на улицу, прижимая к груди эту драгоценность.
Трецеку интервью понравилось. Он похвалил Леську и пустил его материал в воскресный номер, приказав достать репродукцию с какого-нибудь пикассовского шедевра: газета даст клише.
Много сил стоило Елисею не показывать свое сокровище, но Леська понял, что в этом разбойничьем гнезде он его обратно не получит: портрет с личной подписью
Пикассо мог быть мгновенно реализован в любом комиссионном магазине.
Когда деловая часть разговора была закончена, Леська попросил аванс. Это ужасно позабавило Трецека.
— Эй, бандиты пера! — закричал он. — Смотрите, но не учитесь: человек принес первое интервью и уже требует денег.
Дома Леська отдал остаток денег Беспрозванному: он не надеялся заработать что-нибудь существенное. Яичница разожгла аппетит, и Леська метался по комнате, как зверь в клетке.
«Остается только стенку лизать!» — думал Леська.
А потом задумался вот над чем: если он будет каждый день отрезать по ломтику, прапорщик спохватится. А что тогда? Скандал? Но Леська уже не мог пройти мимо сала. Мышь, знающая, что сало в мышеловке, все же тянется к нему. Голод сильнее воли.
Он глядел в окно. Видел церковь Петра и Павла, вспомнил своего деда Петропалыча, и в конце концов не такую уж голодную жизнь в родном доме. В Евпатории трудно голодать: взял сачок, выехал на шаланде, наловил крабов, креветок, хамсы — вот и сыт. Правда, зимой хуже, но в рыбных лавках начиная с осени цены падают, и за гроши можно купить целый кулек маринованных пузанков или барабули с лавровым листом и шариками черного перца. А здесь?.. Просить Леонида о помощи Леська стеснялся, хотя на даче дела шли неплохо: отрезанная от России приезжая публика жила в кабинах круглый год. Им поставили железные печки — «буржуйки», и люди хоть и мерзли, но не замерзали.
Пришел Беспрозваиный и позвал Леську пить чай. Старик накупил целую груду колбасных обрезков, которые продавали нищим. Здесь попадалась и чайная, и кровяная, и ливерная. Леська никогда ничего подобного не ел. Настроение было превосходное.
— Лукулл обедает у Лукулла, как говорил Дюма-пэр! — воскликнул Аким Васильевич.
Опьянев от сытости, Леська рассказал об Алле Ярославне, начав историю от Севастополя. Старик неожиданно разволновался:
— В том,
— Взаимности? Но я и не думаю об этом.
— Глупости! Раз вы полюбили женщину, вы должны овладеть ею. Иначе это просто невежливо, дорогой.
— Почему должен? — взволнованно спросил Леська, пропустив мимо ушей неуместный юмор Акима Васильевича.
— Потому что в этом радость бытия! Полнота жизни. Вы обязаны быть счастливым, Елисей. Вдумаемся: как вы живете? Какие у вас утехи? Я — старик, но у меня стихи. Хоть это! Пусть их не печатают, но я их пишу, и пока пишу, у меня крылья! А вы? Без любви человек дряхлеет. Даже такой молодой, как вы. Тем более такой молодой, как вы! Елисей Бредихин должен обладать Аллой Ярославной, и я — тот человек, который ему в этом поможет...
Леська с замиранием смотрел на Беспрозванного. Старец вдохновился, глаза его заблестели, он как-то даже постройиел и вырос. Он уже сам был влюблен в красавицу.
— Аким Васильич... Милый... Ну о чем вы говорите? Кто она и кто я? Приват-доцент университета, жена какого-нибудь важного человека... и нищий студент.
— Ничего не значит. Я о ней слышал: муж ее действительно большой человек — известный историк литературы профессор Абамелек-Лазарев. Но, во-первых, он старик вроде меня, а во-вторых... плохо, если у нее любовник... Я наведу справки. Доверьтесь мне. Все будет сделано абсолютно тактично.
Леська зашелся нервным хохотком.
— Ну, что вы такое говорите...
— Я знаю, что говорю! Слушайте, Елисей. Вы сказали, она дала студентам задание: написать реферат о суде присяжных. Так? Но вы не напишете этого реферата.
— И не получу зачета?
— Черт с ним, с зачетом. Вы напишете ей письмо.
— О чем?
— О любви, конечно!
Следующий день шел по следам вчерашнего: сначала ломтик сала, потом Тугендхольд, у которого удалось взять для газеты репродукцию с картины Пикассо «Нищие», затем Трецек и, наконец, в четверть четвертого дежурство у парадных дверей студии Смирнова.
Действительно, вскоре на улицу в своем сером костюме вышла Муся Волкова.
— Леся? — сказала она, слегка порозовев. — Ты опоздал на пятнадцать минут. Смирнов уже нервничает.
Хорошо, хорошо. Успеется. Муся! Я хочу с тобой поговорить. Где и когда мы могли бы встретиться?
— Ну, не знаю...
— В шесть часов я буду ждать тебя в Семинарском саду. Придешь?
— Может быть...
И она ушла, позванивая по асфальту каблучками. Хотя гимназисты вызывали ее на балкон, как телку: «Мму-у-уся!» Муся была самой изящной девушкой Евпатории. Невозможно не заглядеться на ее походку — такую естественную и в то же время не то чтобы танцующую, но как бы приглашенную на танец. Может быть, Волкова несколько тонка, но лицо ее миловидно, а глаза просто необычайны: белые, уплывающие в голубую воду, как у черно-бурой лисицы. Странно, что он не замечал этого в Евпатории.