Обреченные на гибель (Преображение России - 1)
Шрифт:
– Поражаюсь!.. Поражаюсь!
– забормотал он.
– Я поражаюсь! (И сложил перед собой руки.) Но вот... "Золотой век"... Вы так сказали, я слышал... вот Ивану Алексеичу... что картину можно назвать "Золотой век"... Почему же?.. В чем именно?
– Видишь, Ваня!.. Разве не любопытно?.. Батюшка вот не понял, почему можно назвать "Золотой век"!
– Я тоже не так вполне ясно понял, - счел нужным заявить Карасек.
– Ага! Еще один не понял!..
– довольно улыбался старик.
–
– протянул студент, глядя на Карасека.
А Сыромолотов подмигнул на него Ване:
– Ого!.. В оранжевых!
– Как у Матиса, - не удержался, чтобы не добавить, Хаджи.
– У Ма-ти-са?.. Это... этто... Где же это у Матиса?..
– мгновенно осерчал старик.
– Непременно нужно приплесть сюда Матиса! Непременно!
– язвительно упрекнул студента Синеоков и, чтобы загладить неловкость Хаджи, добавил торжественно: - Картина говорит сама за себя, и всякие названия к ней даже, по-моему, излишни!
Как и не ожидал Ваня, отец так же быстро успокоился, как и осерчал. Может быть, примиряюще подействовала на него просто самая внешность Синеокова, или же только щегольской его костюм, или даже рисунок его галстука, но он отозвался живо:
– Говорит?.. Вот!.. Ты слышишь, Ваня?.. Вот что значит быть некогда передвижником!
– "Говорит"!
– Но что говорит?.. Что именно говорит?
– вот вопрос!
– крикнул, совершенно не сдерживаясь, Иртышов.
– То есть: страх перед человеком у вас или жалость?
– с видимым усилием разжал зубы Дейнека и уже всей фигурой повернулся к Сыромолотову.
– Жалость у вас к человеку или страх?
И даже руку снял, наконец, с подбородка и вытянул вперед к старику шею.
– Вот, Ваня, какой еще может быть вопрос?!. Ну разве же это не любопытно?
И старик действительно пригляделся к Дейнеке с большим любопытством и добавил:
– И зачем ему это нужно знать, хотел бы я знать!.. И зачем художнику страх какой-то... и зачем ему жалость?
– Олимпийцы!..
– закричал Иртышов.
– Бесстрашны и бесстрастны!..
– Синь-ор!
– крикнул ему Синеоков.
– Не увлекайтесь!
– А один даже кожу снял со своего сынка, чтобы мышцы, видите ли, му-ску-латуру зарисовать... в точности!
Ваня вторично развернул грудь и уперся глазами в рыжую бороду, но старик не обиделся почему-то: он глядел весело.
– Этто... этто... каков, а?
– подмигнул он сыну на Иртышова. Этто... У Тэна приводится такой случай... с Лукой Синьорелли... Да... да... Это Лука Синьорелли был так влюблен в мускулы... Осмелился!.. А?.. С умершего сына содрал кожу и... прекраснейший сделал рисунок мышц!.. Пре-краснейший!
– Боже мой! Разве это возможно?
– поднял руки перед собой, как для защиты, о. Леонид и отступил в страхе, протиснувшись между Карасеком и студентом.
–
– выкрикнул снова Иртышов.
– Черрт знает что!
– зарокотал Ваня.
– Замолчите же!
– Лю-бо-пытно!.. Нет, это любопытно, говорю тебе!
– с непонятной веселостью остановил его отец.
– Ну, пусть же его скажет, - чтобы и я знал!.. Чтобы знать мне, что будут говорить такое, когда я картину выставлю!.. Для кого же я ее и писал, как не для таких горячих?!.
– Вы для меня писали?..
– прижал руку к сердцу Иртышов, точно пораженный.
– Для вас!.. Именно для вас!
– сложил руки на груди Сыромолотов. Для вас... которые... этто... Да!.. (Тут он подбросил голову, и блеснула булавка.) - Я ведь понимаю, с кем имею дело!.. По-ни-маю!
– Не-ет... Нет, вы не понимаете!
– отозвался Иртышов и даже покачал головой рыжей, и укоризна даже была в его голосе.
Но тут Карасек очень раздельно и отчетливо спросил старика:
– Господин художник!.. Эти славяне, эти русские крестиане, кого именно они убивают у вас, - хотел я знать?.. Немцев?.. Баронов немецких?..
– Ба-ро-нов?..
– удивленно протянул старик, подняв брови.
– Вот видишь, Ваня, какой еще может быть вопрос!.. Ба-ро-нов!.. Гм... А я ведь и не догадался, что баронов!..
– Бывает так, господин художник, что вы даже совсем и не думали, а оно появляется вдруг!.. Как точно есть оно в воздухе самом!..
– отнюдь не смутился Карасек.
– Оно и есть в воздухе... э-по-хи!.. Вы им дышите!..
– Ты слышишь, Ваня?
– еще выше поднял брови старик.
– Ну разве не любопытно?
– Может быть, и любопытно...
– забасил было Ваня, но его перебил томным голосом, однако с подъемом студент:
– Гос-спода!.. Эта картина родила во мне ответный узыв!.. И создалась поэма в десять строф!.. Слушайте!
Он уже поднял руку для ритмодвижений, и восточные глаза его загорелись явным вдохновением, но Дейнека крикнул:
– Уберите его от меня!.. Уберите!.. Я не в состоянии!.. Не выдержу!.. Уберите!..
И руки его, сжатые в кулаки, дрожали.
Подняв к самым ушам узкие плечи и покрасневши даже от стыда за Дейнеку, размеренно сказал Синеоков:
– Дадим отдых хозяину и идемте обедать!
Но тут случилось нечто гораздо худшее, чем выходка Дейнеки.
Иртышов, в то время как внимание старика заняли сначала Карасек своими "баронами", потом студент, подобрался вплотную к триптиху, стал как раз против второй его части и перочинный ножик всадил, неуклюже размахнувшись, в волосатую голову того, который убивал мужчину колом.
Он успел и еще в одном месте проткнуть толстый, неподатливый, туго натянутый холст, попавши в икру женщины, обнаженную над спустившимся тонким чулком.