Обреченные на гибель (Преображение России - 1)
Шрифт:
– Помолчи минутку, - я сейчас кончу... Так вот почему парад такой!.. Все-таки великому ты показал свою мастерскую, а?..
– Картину?.. Нет, не показывал... Тебе покажу, если хочешь.
– Покажи... Спасибо... Когда?
– А вот, сегодня же, сейчас, когда кончишь, пойдем вместе.
– Я кончаю.
Два раза ломался уголь в нетерпеливых пальцах Вани, пока дошел он до плеч; еще три-четыре густых штриха, так что окончательно в труху рассыпался уголь, и он сказал облегченно:
– Ну вот... Готово.
Встал старик, потянулся слегка, подошел к подрамнику...
–
– Еще бы не был похож с натуры!.. Сто раз тебя на память делал!
– Гм... Вот как?..
– Отец взял сына за руку.
– Ты на меня не серчаешь?
– Нет, - улыбался Ваня.
– Где-нибудь там, в глубине, как говорится, души (отец показал пальцем под ложечку) не серчаешь?
– И в глубине не серчаю, - еще шире улыбнулся Ваня.
– Ну, хорошо... И не серчай... довольно. Дай поцелую!
И крест-накрест крепко поцеловал Ваню и отвернулся к окну. Побарабанил несколько по подоконнику и сказал, обернувшись, точно внезапно вспомнил:
– Что я посылал тебе в Академию, этого мало, конечно, было, мизерабельно, - и я знал это... Но, видишь ли... Это я делал потому, что любил тебя... Да! Если бы не любил, посылал бы гораздо больше... И тогда, - кто знает, - может быть, ты и пропал бы. Сотни мог бы посылать, и поверь, не было бы такого молодца, какой теперь вышел!.. Художнику в молодости нужна бедность, - это знай!.. Да, бедность... Всякому художнику вообще... Так я на это смотрел (я ведь сам от отца получал по девятнадцать с полтиной) и теперь смотрю... Ты думаешь, за мной девицы не увивались, хотя бы из своих, академических?.. У-ви-ва-лись!.. Но я себе воли не давал... Но я себе говорил: "А-ле-шка!.. Смотри! Пока ты еще нуль рано!.. Расточишь - не соберешь!.." Этот ситцевый народ, - он хоть кого утопит!.. Хорошо, что твоя немочка убралась! Пусть теперь тебя ждет "на Орел"!
– Откуда ты это знаешь?
– удивился Ваня.
– Так вот, пусть тебя ждет "на Орел", а ты... пока не тони, успеешь!.. И не вешайся и не тони... И крючья эти выверни... У тебя достаточно крючков и здесь (он мотнул головой на "Фазанник" и "Мессину"). Жизнь велика, - авось, и эти вынешь... Мне этого в свое время некому было сказать, а я тебе говорю: входишь в жизнь, плюй на нее как хочешь, бичуй, ругай, издевайся... Мерзи ее насколько силы хватит, - она простит... Успеешь еще с ней и помириться... Когда уходить из нее придется, помиришься и... благословишь, пожалуй!.. Ну-с, так передай своей камер-фрау, что обедать ты у меня будешь, - и одевайся, пойдем...
Вызванной Настасье сказал Ваня, что уходит и обедать не будет, и та не очень удивилась: можно было пожертвовать и обедом ради такого гостя, но когда уже одевались в передней, поднялся снизу и постучал и вошел доктор Худолей, заставивший Сыромолотова-отца сделать очень скорбную мину.
Однако в разговоре с ним старый художник ни одним словом не выдал своего неудовольствия: он знал от Марьи Гавриловны, что какое-то подобие лечебницы учредилось в нижнем этаже Ванина дома, и, конечно, мог зайти к хозяину, Ване, его квартирант.
Но, зайдя как будто по делу и даже уединившись для этого с Ваней минуты на две, пока Настасья
– Алексей Фомич!
– он наклонился почтительно.
– У меня к вам огромная просьба, и я надеюсь, вы не откажете!.. Надеюсь!..
– Что такое? Просьба?
– удивился Сыромолотов.
– Здесь под нами больные... шесть человек... Культурный народ!.. С большим все кругозором!.. Очень любят искусства! Вы хотите показать Ивану Алексеичу свои картины... Что если бы... если бы вы взяли и мой маленький...
– "Пансион" он хотел сказать, но сказал: - Мою маленькую лечебницу?
– Кунсткамеру вашу?
– неожиданно и сердито поправил Сыромолотов.
– Почти... Это было бы такое доброе дело!.. Мы были бы так все благодарны вам, Алексей Фомич!
Он наклонился в сторону Сыромолотова всей гибкой верхней частью тонкого тела, и глаза его привычно источили свою побеждающую жалость.
– Что ж... Если они не кусаются... Ты как думаешь?
– спросил Ваню отец.
– Они... конечно, не кусаются, - уклончиво ответил Ваня, а Худолей снова расхвалил свою кунсткамеру:
– Куль-тур-нейший народ!.. Один - поэт даже!.. Очень чуткие люди!..
И тут же приложил руку к сердцу:
– Ах, как жалею я, что сам не могу с вами!.. Мне еще в двадцать мест, в двадцать мест!.. Есть двое очень трудных больных, и я должен спешить... Так разрешите, Алексей Фомич?
– Ах, как я вам благодарен!.. И как они будут рады!.. Для них это праздник, - праздник!..
– Ну что же, а?
– обратился Сыромолотов к сыну.
– Пусть и "Фазанник" этот... все равно... Их сколько? Шесть? Но за гостей своих их считать не буду и обедать не позову!.. И не пойду с ними вместе по улице, конечно, куда с такой оравой!.. Они могут сейчас же за нами. Тут недалеко, и всякий указать может... А я пойду вот с сыном.
– Ну, зачем же вам с ними!.. Это совершенно лишнее!.. Они прекрасно найдут и сами... Ах, как я вам благодарен!.. И как жалею, что не могу!
Иван Васильич спускался по лестнице вместе с ними, и глаза его излучали самое неподдельное счастье.
В первый раз за последние годы - ровно почти за шесть последних лет по улице города, днем солнечным, во всеувиденье шли двое Сыромолотовых отец и сын, и каждый из них, широкий и прочный, чувствовал себя вдвое шире и вдвое прочнее.
Отец был положительно весел. Он шутил, он был тороплив в словах и движениях, - Ваня почти не помнил его таким: он был явно трепетно возбужден тем, что вот сейчас другой кто-то, кроме него самого, увидит его работу, и этот первый - другой - его сын. А Ваня, отнюдь не потерявший старого детского преклонения перед отцом как художником, однако боялся за него вместе с тем, боялся того, что ему, может быть, придется солгать и сказать отцу не то, что он почувствует, и было в нем явное нетерпение увидеть то, что так долго скрывалось, и была тайная неловкость.