Один год
Шрифт:
– А эгоисты вы, самоубийцы! Застрелился бы ты, Давид, из моего пистолета и без всякой записки, не написал же записку?
– Не написал...
– Вот видишь! Застрелился бы, и пошло. Возьми-ка мяса, поешь.
– Это кто застрелиться должен? - строго спросила Патрикеевна из ниши.
– Да тут один... - растерянно сказал Ханин. - Здравствуйте, Патрикеевна.
Молча он ел битое мясо с макаронами, по худому лицу его вдруг поползла слеза. Лапшин делал вид, что ничего не замечает.
– Даже Горький, - вдруг шепотом заговорил Ханин, - даже
– А разве все люди, которые не стрелялись, дешево стоят? - осведомился Лапшин. - Я товарища Горького очень уважаю, но могла, между прочим, выйти у него, допустим, описка. Может, как раз хотел написать "дорого", а написал "дешево". Давай лучше, Давид Львович, соснем, утро вечера мудренее.
Он лег и закрыл голову подушкой, а Ханин в носках зашел в нишу к Патрикеевне и попросил:
– Ты меня, старая, покорми, покуда я здесь. Вот тебе две сотни на расходы. Согласна?
– Тут будешь жить?
– Тут. И там. Всяко.
– А жена не заругает?
– Жена у меня померла, - сказал Ханин петушиным голосом. - Приказала долго жить.
И вдруг, всплеснув длинными руками, он зарыдал так горько, так тихо, хрипло и исступленно, что Патрикеевна побелела, а через несколько секунд и сама заплакала.
– Ты не знаешь, старая, какая она была, - говорил Ханин, уже успокоившись и только стараясь подавить судорожные подергивания лица. - Ты не знаешь. Никто не знает. Только я один знаю. Я - журналист, пишу. Я очень много дурного писал, ну, как бы это тебе объяснить, шелухи, мусору. И она всегда судила меня, мое все судила и всегда права была. Она половина меня, и лучшая. Ты должна понять, ты не можешь не понимать. Я спорил с ней, ссорился, мучил ее, требовал объяснений - почему то плохо, а это хорошо. И она никогда не могла объяснить. Она чувствовала и жалела меня, что я злюсь. И вот она умерла. Понимаешь?
Выплакавшись, он сидел возле кровати Патрикеевны на табуретке, пил воду и жаловался, что пропал. А она советовала ему ходить в церковь, молиться, говеть и разное другое в этом же духе. Вначале он не понимал, потом рассердился. В это время зазвонил телефон. Лапшин, шлепая босыми ногами, обошел кровать, взял трубку и свежим голосом сказал:
– Выезжайте! Спускаюсь.
– Ты куда? - спросил Ханин. И зашептал: - Возьми меня с собою, Иван Михайлович, сделай одолжение, пожалуйста...
...Лапшин сел впереди, рядом с Кадниковым, Ханин втиснулся на заднее сиденье с Криничным и Толей Грибковым. Кадников сразу так нажал на педаль акселератора, что всех отбросило назад.
– Далеко? - спросил Ханин.
Толя, узнав журналиста, почтительно ответил:
– В Детском Селе. Он там не один.
– Кто он и почему не один?
– Да Корнюха, - с готовностью стал объяснять Грибков. - Сначала мы имели сведения, что там просто одна... женщина...
– Понятно...
– Короче, с которой у него связь. Ну а потом выяснилось, что их вообще там несколько. Кажется, вооружены.
– "Кажется"! - передразнил
Толя виновато промолчал.
– Жми, жми, Кадников, не стесняйся! - велел Лапшин. - Обгоняй колонну.
Он сам потянул поводок сирены, и длинный вой разнесся над спящим городом.
– Над чем вы сейчас работаете? - спросил Толя Ханина. - Я читал, будет серия очерков о полярной авиации.
– Вроде бы! - угрюмо отозвался Ханин.
– Это здорово интересно, наверное, полярная авиация. Действительно соколы там могут работать. Вообще, моряки, скажем, и всякие исследователи белых пятен - замечательный народ. Вы, когда на "Красине" находились, еще там свою книжку написали или потом?
– Книжку я тоже читал, а вот что вы автор, не сообразил, - сказал Криничный. - Будем знакомы.
– А я - Грибков! - сказал Толя. - Анатолий.
Машина миновала бойни и вырвалась на прямую мглистую и холодную дорогу. "Дворники" со скрежетом обметали леденеющее ветровое стекло. Ханин взглянул на светящиеся стрелки часов - было десять минут четвертого.
– Вот бы вы о ком написали, - доверительным шепотом произнес Толя, указывая на широкую спину Лапшина. - Вот бы про какого человека.
– А как о вас писать, когда вы все кругом засекречены? - усмехнулся Ханин.
Криничный посипел трубкой, опять раскурил ее и сказал:
– Люди, товарищ Ханин, не засекречены. А в нашем деле, знаете, главное - человек. Я, конечно, со своим мнением не навязываюсь, я как читатель говорю, но возьмите вы, к примеру, нашего Бочкова Николая Федоровича. Это ж золотой мужик. Как он, допустим, ненавидит людей, которые пренебрежительно отзываются о бухгалтерах, о счетоводах; вообще в кино, например, бывает, если идиот - то главбух, а если дура - то пишмашинистка. И вообще, если взять жизнь Бочкова, целиком...
– Где нас ждать будут? - перебил Лапшин.
– У лицейской арки, - сказал Криничный.
Кадников резко переложил баранку, машина повернула налево. Огоньки Пулкова мелькнули наверху.
– Стесняешься ты ездить что-то нынче, - сердито сказал Лапшин. - Давай мне баранку.
– Так гололед же, Иван Михайлович.
– Бандитам это наплевать - гололед или не гололед. Уйдут, тогда с кого спросим? С господа бога?
Тяжело протиснувшись за руль, Лапшин сразу же нажал на акцелератор так, что стрелка спидометра показала девяносто.
– Гробанемся! - пообещал Кадников.
– Охрана труда, где ты! - сказал Лапшин. - На поливочную машину тебе, старик, надо переходить. Или есть такие машины, песочницы, что ли? Песком улицы посыпать. Спокойная работа. Давай сирену, там какой-то лопух разворачиваться вздумал...
Над застывшими, замороженными полями вновь взвыла сирена, мигнул и погас фонарь шлагбаума. Ханин, слушая рассуждения Толи Грибкова, вдруг восхищенно подумал о Лапшине: "Вот ведь черт! И нипочем ему, что машину так и водит по льду. В бессмертие верит, что ли?"