Одна любовь на двоих
Шрифт:
– А ну, держите его!
Петра схватили, над его головой взлетели кулаки, но атаман приказал не трогать его и отошел к Анатолию, лежащему на земле. Его осматривал низенький сухонький дед, похожий на домового, весь заросший сивым волосом.
– Ну что, Силыч? — встревоженно спросил Ганька.
– Рана неопасна, — сказал старик, перевязывая плечо Анатолия куском чистой холстины. — Больше обожгло, чем поранило. Скоро очухается. Промазал стрелок, счастье молодого барина!
– А кто стрелял? — повернулся Ганька к пленникам.
– Он,
– Почему? — изумился Ганька. — Вы же баре. Вы же все заодно!
– Где там заодно! — захохотал Семен. — У них старые счеты, они из-за этого поместья никак успокоиться не могут. Оно, вишь ты, должно было достаться поровну и Петру Иванычу, и сестре его, госпоже Славиной, матери, значит, Анатолия Дмитрича, — показал он на раненого, — ну а старый барин дочку обошел и все сыну отказал. Анатолий Дмитрич приехал вызнать, что да как с завещанием, нет ли тут обмана. Ну а Петру Иванычу, вишь, не по нутру это было, злился очень, вот и не утерпел, выпалил в племянника.
– Да с чего злиться было, коли все по закону? — удивился Ганька. — Или с наследством подлог какой-то содеяли?
– Да врет все Чума-сыромятник! — выкрикнул Петр. — Я потому в Славина стрелял, что не захотел он выдавать вам убийцу Ерофея. Заберите ее и уходите!
И он мотнул головой на Ульяшу, стоявшую на крыльце.
И все повернулись к ней. Фенечка от страха закрылась ладонями, но Ульяша смотрела прямо, хоть и била ее дрожь.
Толпа двинулась было вперед, однако атаман вскинул руку:
– За что ты убила Ерофея?
Ульяша посмотрела в его желтые глаза, и оковы ужаса внезапно упали.
– Он покушался на меня, — сказала она спокойно. — Я оттолкнула его, не зная, что вокруг его руки были обмотаны вожжи. Лошадь, избитая им, испугалась и понесла… Он не смог высвободиться и погиб жестокой смертью. Я не виновна в этом. Я стала всего лишь орудием Божьим.
– Ишь, в один голос поют с тем барином! — выкрикнул кто-то в толпе, но Ганька вскинул руку, и снова стало тихо.
– Я стала всего лишь орудием Божьей воли, — повторила Ульяша. — Но если народ считает, что я виновата, я готова к смерти. Только пусть мне позволят последнюю просьбу высказать, как меж добрыми людьми заведено.
– И какая же это просьба? — спросил атаман.
– Отвезите раненого к его родне в Славино, — сказала Ульяша. — Помилосердствуйте! И еще прошу… — Ее глаза не отрывались от желтых глаз атамана. — Лошадь распрягите, попить ей дайте, не виновата она!
Искра махнул рукой:
– Эй, конюха сюда!
Выскочил беловолосый парнишка:
– Он убежал со страху. Конюшонок я. Чего изволите?
– Обиходь, — приказал Искра, кивнув на запаленную Волжанку.
– Так как же… — запнулся парнишка, с ужасом глядя на все еще привязанного к двуколке Ерофея.
– Топор мне! — крикнул Ганька.
Ему подали топор, он перерубил ремни, и конюшонок смог увести лошадь. Остатки двуколки тащились следом, но больше на них не
– Довольна ли? — с мрачной усмешкой поглядел атаман на Ульяшу.
Она кивнула.
– Все? — спросил Ганька.
– Семен, твой приспешник, руки тянет к барышне Феофании Ивановне, — Ульяша указала на плачущую Фенечку. — Не губи ты ее, не поощряй предателя. Он барина своего предал, он и тебя предаст. А еще — пошли в Щеглы человека сказать Наталье Павловне, госпоже Чудиновой, что я буду благословлять ее, покуда жива, да и после смерти тоже. И в Перепечино, в дом Елизаровых… Извести их, что Ульяша погибла безвинно и посылает им свое последнее прости. Жаль, не привелось свидеться… я ведь к ним ехала, когда Ерофей стал ко мне руки тянуть, словно обезумев.
– И ты его убила! — подал голос Семен, с ненавистью глядя на девушку.
Но его никто не поддержал.
– Я же говорю, он меня домогался бесчестно, — снова сказала Ульяша.
– Это всего лишь твои слова, — не унимался Семен. — Да кто тебе поверит?
– Я, — тихо сказал очнувшийся Анатолий.
– И я, — внезапно проговорил Ганька Искра и повернулся к телу Ерофея: — Прости, побратим, но я ей верю!
Лет за пять до описываемых событий, свежим майским вечером, по лесной дороге неподалеку от Чудинова, как раз после поворота с Московского тракта, ехала вместительная карета, запряженная тройкою лошадей. На облучке сидел кучер, внутри — трое: господин с усами и хмурым лицом, красивая дама, взиравшая то на него — с боязливой нежностью, то с любовью — на юную барышню, сидевшую около нее и пытавшуюся вышивать, что при дорожной тряске было затруднительно. Иногда барышня оставляла свое занятие и принималась выглядывать в окно, любуясь душистым маревом цветущей черемухи, затянувшим обочины.
Внезапно кучер начал осаживать. Господин недовольно высунулся наружу:
– Что там, Трофим?
– Да изволите видеть, Александр Никитич, барин, — отозвался кучер хриплым, испуганным голосом, — на дороге засека!
Барин пригляделся и увидел, что поперек лесной дороги лежит немалая лесина.
С одной стороны, в лесу, бывает, деревья падают туда, куда им судьба упасть — которое в чащу, а которое и поперек дороги ляжет. С другой стороны, засека — самый испытанный способ для лесного ворья останавливать проезжего человека.
– Вроде бы тихо было в этих лесах, — пробормотал Александр Никитич, и тут, опровергая его слова, грянул выстрел.
Кучер с воплем свалился с козел, однако не оттого, что был ранен: здоров-здоровехонек подхватился на ноги и дал деру в ту сторону, откуда приехала карета. А на дороге, прямо перед лошадьми, появился, одним прыжком выскочив из зарослей, огненно-рыжий юнец в пестрядинной рубахе и с топором в руках. Подошел к карете, рванул дверцу.
– Ну что, господа хорошие? — проговорил он зловещим голосом. — Давайте добро ваше, коли жить хотите!