Одолень-трава
Шрифт:
У Трубной площади Николай Сергеевич свернул на Цветной бульвар.
В самом начале бульвара, у длинного ряда газетных щитов, было более людно, чем обычно. Два молоденьких лейтенанта читали свою «Красную звезду», а среди остального штатского люда, толпившегося около других газет, много было седовласых ветеранов в орденах или с разноцветными планками на пиджаках. Ну да, сегодня годовщина окончания войны на Дальнем Востоке. Вон и его большой, чуть ли не во всю полосу, курильский очерк издали виден.
О чем думают эти бывшие солдаты и матросы, какие чувства владеют ими сейчас? Может быть, вспоминают свою фронтовую молодость,
Жаркими красками погожей осени горел и Цветной бульвар. Он шире, просторнее Страстного, деревьям здесь свободно, и они вздымают свои могучие кроны к самому небу. И если оторвется от ветки на той высоте просвеченный солнцем желтый лист, то долго плавает в воздухе, планируя над дорожкой то в одну, то в другую сторону, словно выбирает, где ему лучше лечь на землю.
«А не потому ли я и этот пробитый солнечным лучом лист замечаю, и этими могучими тополями и кленами любуюсь, что нынешний день у меня — особенный день. Неделю назад я шел этой дорогой, а в глазах стояла картина суда, и до того ли было, чтобы замечать, как падает кленовый лист! Нынче — другое. Нынче вот эти бывшие солдаты, и не только они, отмечают годовщину окончательной нашей победы, а мне удалось в этот именно день помянуть добрым словом тех, кто добывал победу, но дожить до нее не дожил… А еще ведь в этом очерке есть частица и меня самого, моей биографии, потому, может быть, он так легко и трудно писался…»
Николай Сергеевич вспомнил, как, поставив последнюю точку в очерке, он почувствовал небывалое опустошение: и мыслей никаких в голове, и сердце словно бы ослепло и оглохло. И вот уже сколько прошло с того дня, а он и до сих пор не может выдавить из себя ничего мало-мальски стоящего. Он по-прежнему аккуратно ходит в редакцию и старается не выпадать из общего рабочего ритма: первую половину дня раскачивается, а во второй, подчиняясь нарастающим оборотам редакционного маховика, суетится: вычитывает гранки, сокращает «повисшие хвосты», придумывает «шапки» и меняет заголовки. Но вычитывает гранки чужих очерков, меняет заголовки чужих статей. После курильского очерка не написалось ни одной строки.
Ну конечно, еще и суд выбил из колеи. «Отпущение грехов» преступнику, покушавшемуся на человеческую жизнь, не выходит из головы, сидит в сознании постоянно напоминающей о себе занозой. Начнет Николай Сергеевич думать о своих встречах на Ангаре, а мысли незаметно перескакивают на разбирательство, на случай в электричке, о котором написал рабочий… Вот он и решил сегодня побывать в милиции у знакомого лейтенанта, поговорить о том, что его мучило.
Встретил он Николая Сергеевича — не то что в первый раз! — почти радушно. Вышел из-за стола, пожал руку, усадил в кресло.
— Читал, читал вашу «Бухту Каменистую». Хорошо, душевно вы о своем друге написали… А ведь я тоже, представьте, на Тихом океане служил. Правда, не на кораблях, а в береговой
Лейтенант прошелся вдоль стены по свою сторону стола, остановился, уперевшись руками в спинку кресла.
— Читал я и, конечно, вспоминал своих товарищей: и тех, что остались и живых, и тех, что полегли в чужой земле. Никаких памятников на их могилах нет. Да если бы и были — кто из родных и близких их бы увидел! Погибшие остались лишь в памяти родных да в нашей памяти. Но мы уходим, нас остается все меньше. И не так уж далек тот год и день, когда не станет последнего фронтовика.
Лейтенант опять прошелся по-за столом туда-сюда, а потом сел в кресло.
— Вы небось слушаете и думаете: к чему, мол, все это? — тут он как-то отстранение улыбнулся. — А вот к чему. Уже выросло новое поколение, родившееся после войны. И для них война — история. А пройдет еще двадцать лет?.. Вот я и хочу сказать: побольше бы, побольше бы вот таких статей, как ваша, побольше бы хороших книг о войне! На них бы надо воспитывать молодежь, чтобы она знала, какой ценой досталась нынешняя жизнь… Пройди вечером по улице — со всех сторон несется магнитофонный истошный крик, ржанье, мяуканье. Песню услышишь — и та не на нашем, а обязательно на чужом, ни для кого не понятном языке.
— Но ведь… простите, не знаю, как вас…
— Василий Николаевич.
— Но вы же знаете, Василий Николаевич, кто ходит в обнимку с магнитофоном, тот книг не читает.
— Что верно, то верно, — нехотя согласился лейтенант. И сразу переменился в лице, недавнее оживление куда-то ушло, глаза потухли.
Разговор перекинулся на молодежь, и Николаю Сергеевичу стала понятной резкая перемена в собеседнике: лейтенанту милиции приходится повседневно сталкиваться с ее, увы, не самыми лучшими представителями.
— Ну, я вас всякими разговорами занимаю, а вы, поди-ка, с какой-нибудь докукой, — перешел на деловой тон лейтенант. — День полупраздничный, посетителей нет, я никуда не спешу, так что — в полном вашем распоряжении.
— Никакого важного дела у меня к вам нет, — сказал Николай Сергеевич. — Просто зашел поговорить, прояснить кое-какие непонятные мне вопросы. И первый — часто ли суды выносят такие милостивые приговоры преступникам, как это было в прошлую среду?
— Часто не часто, но бывает. И…
— И? — поторопил умолкшего лейтенанта Николай Сергеевич.
— Встречный вопрос: вас интересует официальный ответ или мое личное, как говорится, не для печати, мнение?
— Ваше личное, — подтвердил Николай Сергеевич. — Не для печати.
— Тогда скажу. Такие приговоры нам, милиции, только прибавляют работы… Не гипнотизируем ли мы себя некоторыми красивыми формулами? «Наш суд — самый гуманный», «Мы — за гуманное отношение к оступившемуся человеку», «Мы верим в лучшее, что есть в человеке, и любое наказание — это не что иное, как мера перевоспитания» и так далее… Все вроде бы правильно. Но, находясь под гипнозом этих, в общем-то правильных, формул, мы уже перестаем отличать случайно оступившегося человека от преступника, начинаем «воспитывать» закоренелого рецидивиста, вместо того чтобы сурово покарать его. И получается, что гуманно-то мы относимся к преступнику, а не к честному человеку, ставшему его жертвой… — тут лейтенант перевел дух. — Вот как много я вам наговорил.