Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров)
Шрифт:
— Уходи!
— Да как и куда? — встревожился Татарчук. — Кошевой поставил стражу на всех островах, чтобы никто не проник к ляхам и не дал им знать. В Базавлуке стерегут татары. Рыба не проплывет, птица не пролетит.
— Скройся в самой Сечи, где можешь.
— Найдут. Разве ты спрячешь меня? Ведь ты мне сродни приходишься.
— Я и брата родного не спрятал бы. А то вот что: если боишься смерти, то напейся; пьяный ничего не почувствуешь.
— A может быть, в письмах ничего нет?
— Может быть и то…
— Вот беда! Вот беда! — повторял Татарчук. — Мне бояться нечего. Я добрый казак, ляхам враг. Да хотя бы в письмах и ничего не было, черт его знает, что лях скажет перед советом? Он меня погубить может.
— Это крепкий лях; он ничего не скажет.
— Ты был у него сегодня?
— Был; намазал ему раны дегтем, влил горилки с золой в горло. Будет здоров. Крепкий лях! Говорят, татар на Хортице перекрошил, как свиней, прежде
На кошевой площади стали бить в котлы. Татарчук при первом ударе вздрогнул и встал на ноги. Лицо его исказилось страхом.
— Бьют сбор, — прошептал он дрожащими губами. — Сохрани Бог! Ты, Филипп, ничего не говори, что я тебе тут рассказал. Сохрани Бог!
Он схватил деревянную чашку с похлебкой, приставил ее ко рту и пил, пил, точно желал упиться до смерти.
— Идем! — сказал урядник.
Они вышли. Предместье Гассан-Паша отделялось от площади только валом и воротами с высокою башнею, откуда выглядывали жерла пушек. Посередине предместья стояли дом урядника и хаты атаманов базара; вокруг обширной площади помещались сараи, где и происходила торговля. То были жалкие постройки, сколоченные из дубовых бревен и покрытые очеретом. Все дома, не исключая дома урядника, более походили на шалаши и отличались от них только кровлей. Кровли все были покрыты густым слоем копоти; когда в доме разводили огонь, дым проходил не только через верхнее отверстие, но проникал во все щели, так что тогда это жилище можно было принять за угольную кучу. В домах царствовал вечный мрак, а поэтому везде хранился запас лучины. Лавки разделялись на куреневые, т. е. составляющие собственность какого-нибудь куреня, и гостиные, в которых в спокойные времена торговали татары и валахи, одни кожами, восточными тканями, оружием, другие преимущественно вином. Но гостиные лавки редко были занятье правильная торговля как-то не уживалась в этом гнезде разбоя и насилия. Между лавок гостеприимно открывали свои двери тридцать восемь шинков. Узнать их было нетрудно: всегда около них валялось несколько дюжин казаков, напившихся до потери сознания. Более трезвые, распевая казацкие песни, ссорясь, целуясь, проклиная казацкую судьбу или оплакивая казацкое горе, бесцеремонно наступали на головы лежащих. Только перед началом войны пить настрого запрещалось, и ослушники платились жизнью за пьянство, но в другое время все кругом пьянствовали: и урядник, и базарные атаманы, и купцы, и покупатели. Запах водки, дым, вонь от рыбы и конских кож, заражали всю атмосферу предместья, которое своею пестротою напоминало татарский или турецкий город. Здесь продавалось все, что можно было награбить в Крыму, в Валахии или на анатолийском побережье. Яркие восточные ткани, парча, сукно, атлас, грубое полотно, испорченные пушки и ружья, кожи, меха, сушеная рыба и турецкие фрукты, медные полумесяцы, снятые с минаретов, и золоченые кресты с христианских храмов — все смешивалось в одну кучу [27] . А среди этого хаоса блуждали люди, одетые в лохмотья, полунагие, полудикие, запачканные грязью и дегтем и вечно пьяные.
27
Запорожцы во время своих нападений не щадили никого и ничего. До Хмельницкого в Сечи не было церкви; первую выстроил он. Там никого не спрашивали о том, к какому вероисповеданию принадлежит он (примеч. автора).
В настоящую минуту предместье Гассан-Паша кишело народом; сидельцы торопливо запирали лавки и шинки и спешили на площадь, где должен был собраться совет. Филипп Захар и Антон Татарчук шли вслед за другими, но последний отставал и дозволял обгонять себя прочим прохожим. Его все более и более охватывала тревога. Они перешли мост, вошли в ворота и очутились на огромной площади, окруженной тридцатью восемью деревянными домами. То были курени — род казарм, где помещались казаки. Курени отличались один от другого только названиями, заимствованными от разных украинских городов. В одном из углов площади возвышался дом совета; там заседали атаманы под председательством кошевого; остальная толпа, так называемое "товарищество", осталась под открытым небом, ежечасно посылая депутатов к старшинам, а иногда вламывалась в дом совета и пыталась силою навязать свое решение.
Площадь была переполнена толпою народа; атаман недавно созвал в Сечи войско; зажгли несколько смоляных бочек и выкатили несколько бочек с водкой, каждый курень для себя особо. Порядок охранялся есаулами, вооруженными тяжелыми дубовыми палками для умиротворения советующихся и пистолетами для охраны собственной жизни, которой часто угрожала опасность.
Филипп Захар и Татарчук вошли прямо в дом совета; один, как урядник, другой, как куреневый атаман, имели право заседать между старшинами. В комнате совета стоял небольшой стол, за которым сидел войсковой писарь; атаманы и кошевой занимали
— Скоро нам навяжут камень на шею — да и в воду! — шепнул ему Татарчук.
— За что?
— Ты ничего не знаешь о письмах?
— Какие письма? Я не писал ничего.
— Посмотри, как глядят на нас исподлобья…
Татарчук не договорил. Внезапный шум снаружи возвестил, что произошло что-то особенное. Двери широко распахнулись, и в комнату совета вошли Хмельницкий с Тугай-беем. Это их-то приветствовали таким радостным криком. Несколько месяцев тому назад Тугай-бей, храбрейший из мурз и гроза низовцев, был предметом страшной ненависти для Сечи, но теперь при виде его "товарищество" кидало шапки вверх, приветствуя нового друга Хмельницкого и запорожцев.
Тугай-бей вошел первым, за ним Хмельницкий с булавой в руке, как гетман войска запорожского. Звание это он присвоил себе со времени возвращения из Крыма. Толпа тогда подхватила его на руки, разбила войсковой казенный ящик и принесла ему булаву, знамя и печать, которые обыкновенно носили перед гетманами. Он сильно изменился. Теперь было видно, что он соединяет в себе всю страшную силу целого Запорожья. То был уже не обиженный Хмельницкий, не беглец, тайком ушедший в Сечь, но Хмельницкий гетман, гигант, вымещающий на миллионах свою личную обиду.
Но он не снял тягостных цепей рабства; он наложил еще новые. Гетман Запорожья в самом сердце Запорожья уступал первое место татарину, сносил его гордость и дерзкое нахальство. То было отношение пленника к верховному владыке, но иначе и быть не могло. Своею популярностью Хмельницкий был обязан татарам и расположению хана, представителем которого являлся дикий и свирепый Тугай-бей. Но в Хмельницком надменность так же уживалась с покорностью, как отвага с хитростью. Лев и лисица, орел и змея… Первый раз с начала возникновения казачества татарин позволял себе хозяйничать в Сечи, но, знать, теперь пришли такие времена. Теперь "товарищество" бросало вверх шапки в честь нехристя. Да, пришли такие времена.
Совет начался. Тугай-бей уселся посередине на самой толстой связке шкур и, поджавши ноги, начал грызть семена подсолнуха и выплевывать шелуху на середину комнаты. По правую руку от него поместился Хмельницкий, по левую кошевой, а атаманы и депутация от "товарищества" дальше, у самой стены. Говор утих, и только со стороны площади доходил неясный шум толпы. Хмельницкий начал говорить:
— Милостью его величества, крымского хана, повелителя многих народов, с соизволения короля польского Владислава, нашего государя, по доброй воле храбрых запорожских войск, твердо веруя в нашу невинность и справедливость Божью, идем мы мстить за наши страшные, нестерпимые обиды, которые мы несли, покуда могли, от несправедливых ляхов, комиссаров, старост и экономов, всей шляхты и жидов. Много слез пролили вы и все войско запорожское благодаря этим несправедливостям и вручили мне булаву, дабы я мог защищать невинность вашу и всех войск. Считая это за величайшую честь, я ездил к его величеству хану просить о помощи и получил его обещание. Но при всей моей готовности служить святому делу я был несказанно огорчен известиями, что между нами находятся изменники, которые входят в соглашение с ляхами и сообщают им о наших приготовлениях. Если это верно, то пусть они понесут кару по воле вашей. А теперь мы просим выслушать чтение писем от недруга нашего, князя Вишневецкого. Письма эти доставлены не послом, а скорее шпионом, который желал бы донести ляхам о теперешнем положении дел и доброй помощи нашего друга Тугай-бея. Вы рассудите, должен ли он быть осужден, равно, как и те, к кому он привез письма, о получении которых кошевой, как верный слуга всего войска, нас тотчас же уведомил.
Хмельницкий умолк. Войсковой писарь привстал с места и начал читать письмо князя к кошевому атаману: "Мы, Божьей милостью, князь и господин Лубен, Хороля, Прилук и прочая, воевода русский и прочая, староста и прочая". Письмо было чисто деловое. Князь, услышав, что войска стягивают в одно место, спрашивал атамана, правда ли это, и, если правда, просил помешать этому для блага страны. Хмельницкий, если он явится будоражить Сечь, должен быть выдан комиссарам. Другое письмо было от пана Гродзицкого, третье и четвертое от Зацвилиховского и старого полковника Черкасского к Татарчуку и Барабашу. Во всех письмах не было ничего, могущего заподозрить лиц, к которым они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука, чтобы он оказал всевозможную помощь подателю письма и сделал бы все, чего тот ни пожелает.