Ограбление по-беларуски
Шрифт:
По утрам Лявон был холоден и горько насмешлив. Начинался период размышлений. «Как это унизительно, — думал он например, — что выводящие пути в организме человека объединены с органами воспроизведения и удовольствия». Спускаясь по лестнице, он с неприязнью пытался представить, чем могло руководствоваться божество, создавая такую бессмыслицу. Издевательство сильного над слабым? Насмешка над беспомощным? Неудачные эксперименты? «Будь я Богом, я бы ничем не омрачал функцию размножения. Стоит только разнести подальше пищеварительный тракт и половые органы, как сразу всё изменится. Никаких нечистот, никаких неприятных запахов, никакого стыда, никакого унижения. Кстати, теперешнее устройство организма можно считать лучшим доказательством существования Бога. Эволюция не могла создать такое вопиющее противоречие». Лявон мрачно смотрел на облака, подозревая их в соучастии. Или, может, они такие же несчастливые создания, как и люди? Он доставал пакет сока из сумки и делал на ходу глоток.
К университету вело несколько путей, примерно одинаковых по
Приметив свободную скамейку, он садился и давал отдохнуть ногам, наполовину высунув их из туфель. Спинки у скамей были удобные, высокие, на них можно было откинуться и комфортно передохнуть, посматривая на людей, на собак. Глядя на человека, Лявон часто представлял находящийся внутри него скелет, и развлекался, мысленно удаляя поверхностную мякоть и оставляя лишь сухие белые кости. При небольшой тренировке это мысленное упражнение не составляло труда, а после того, как он специально проштудировал строение скелета по энциклопедии, стало получаться безо всякого напряжения и приносило неизменное удовольствие. Особенно нравилось Лявону разглядывать строение того или иного носа, определяя место, где кончается треугольный выступ черепа и начинается бескостная перегородка, определяющая форму его кончика.
Собаки тоже зачастую привлекали внимание Лявона. Он очень плохо разбирался в породах и не знал почти ни одного названия, но некоторых местных собак помнил в лицо лучше, чем их хозяев. Например, гнусного бульдога с устало-умным взглядом; крупную белую пушистую с хвостом колечком, которую хотелось обнять; крохотную коричневую с висящими ушами, готовую облаять тонким голоском при малейшем движении; мощную старую овчарку c тяжёлой походкой.
Насмотревшись на гуляющих, Лявон закрывал глаза и летел к хуторянке. Теперь он видел, как она играет с большой собакой, зарываясь пальцами в густую чёрную шерсть, смеясь и шутливо отталкивая её. А собака пыталась стать ей передними лапами на грудь, громко и часто дыша раскрытой пастью, как бы смеясь вместе с хозяйкой. Она наклоняла голову к собаке, и её волосы, собранные в толстый хвостик, падали на шерсть. Некоторое время назад Лявон ещё колебался между русым и чёрным цветом её волос, но в какой-то момент окончательно понял, что они могут быть только чёрными. И что они отливают на солнце древесно-коричневым. Или синим? Лявон задрёмывал.
Поспав с полчаса, он возобновлял путь, промочив горло соком. От хорошего настроения и хорошего самочувствия внутри начинала расти энергия, заставляла ускорять шаг и пинать ногой камушки. Поближе к концу аллеи, по правой стороне, стоял непонятного назначения синий ящик на двойной белой ножке, вкопанной в землю. Однажды пасмурным днём, когда аллея была совсем пустынна, Лявон, поддавшись порыву, достал из сумки фломастер и написал сбоку на ящике слово «геморрой». Из-за опасений, что крупные буквы получатся неровными и потому смешными, надпись вышла малодушно маленькой. Оглянувшись по сторонам и отойдя на несколько шагов, он понял, что слово почти незаметно с аллеи, и следовало бы его переписать. Но порыв уже выдохся, и Лявон спрятал фломастер. Теперь, каждый раз проходя мимо ящика, он со смесью удовлетворения и недовольства несовершенством отмечал свою надпись. Почему геморрой? Это было первое, что тогда пришло ему на ум. Источником геморроя, конечно, был его отец, часто говоривший это слово.
Родители Лявона и его младший брат жили в небольшом посёлке в Гомельской области. Лявон уже давно там не бывал, и совсем этому не огорчался. Все воспоминания о доме были окрашены раздражением на отца, из-за его грубости, неопрятности и безделья. Если отцу что-то казалось сложным или неприятным, отец морщился и говорил «какой геморрой», «зачем мне этот геморрой». Вечным геморроем была протекающая крыша, подгнившее крыльцо, накренившийся забор и четырнадцатилетний Микола, классический двоечник и хулиган с такими атрибутами, как сидение по два года в одном классе, курение, драки, истерики учительницы и приводы в милицию. Но в целом отцу удавалось успешно избегать всех геморроев, и жизнь текла в привычном русле. Придя с работы, отец снимал тёмно-синие брюки, чтобы не помялись, в трусах шёл на кухню и начинал есть прямо из холодильника. Утолив первый голод, он прохаживался по дому, напевая под нос какую-нибудь мелодию и почёсывая ноги. Мелодии, надо отдать отцу должное, были всегда веселы и жизнеутверждающи. Когда Лявон ещё учился в школе, ко времени возвращения отца с работы он уже успевал сделать уроки и лежал на кровати в полудрёме. Он слышал, как отец приближался к его комнате, и внутренне готовился к традиционным расспросам, всегда одинаковым. Дверь открывалась, и около минуты ничего не происходило. Лявон не смотрел в ту сторону, но знал, что отец стоит, прислонившись к косяку, потирая и поглаживая ноги. Наконец он возобновлял свой напев и приближался к столу. «Ну что, двоечник?» — притом, что двоечником Лявон никогда не был. Лявон ничего не говорил, только поводил головой в знак ответа. «Давай сюда дневник». Лявон вставал, рылся в портфеле и протягивал дневник. Отец любил листать его
Лявон отмалчивался, потому что не знал, кем он хочет быть. Ему нравилось гулять по лесу, собирать грибы, смотреть на костёр, купаться. Лесником? Читать книжки тоже нравилось. Библиотекарем? Отец хотел, чтобы Лявон пошёл учиться в медицинский институт и стал врачом. Лявон врачом становиться не хотел. Он один раз лежал в районной больнице с аппендицитом, и ему не понравилось абсолютно всё. Доктор был сердитый, строгий, прокуренный, и однажды неуместно сильно отругал Лявона за незакрытую дверь в палату. Кормили совсем пресной пищей, а соль в солонках была отвратительно слипшейся. Сетка в кровати неудобно провисала. Соседи громко храпели и все были преклонного возраста. Сиденья унитазов были в моче. Конечно, всё это имело только косвенное отношение к медицине, но Лявон твёрдо решил не быть доктором. Тогда он ещё не осмеливался открыто возражать отцу и только смотрел безучастно в сторону. Отец ничуть не обижался на его молчание, воспринимая его как послушание, выходил и двигался дальше, к комнате Миколы. Микола обычно пропадал у кого-то из друзей, и отец с чувством выполненного долга шёл снова на кухню. Там его ждала бутылка водки в холодильнике и радиоприёмник на подоконнике. Он закусывал яблоком первые пятьдесят граммов и принимался за поиски радиопередач.
Больше всего ему нравились песни или романсы, особенно под гитару. Хотя радиостанций, передающих песни под гитару, было немного, и отец мог бы записать или запомнить их частоты, он этого не делал. Ему нравилось каждый раз заново блуждать по волнам эфира, снова и снова радуясь случайному попаданию на любимые станции. Возможно, думал Лявон, шипение и переливы, извлекаемые отцом из приёмника, представляются ему игрой ветра в парусах, шумом волн, а сам он, стоя на капитанском мостике в белоснежном кителе и фуражке, щурясь от солнца и брызг, вглядывается вперёд, в горизонт. В детские годы Лявон ещё не испытывал столь сильного раздражения к отцу, которое развилось позже; в те времена он почти всегда выходил на кухню и садился рядом. Отец оборачивался к нему и спрашивал, не хочет ли Лявон яичницу. Потом продолжал странствия по станциям. Иногда Лявон просил его остановиться и дать ему послушать ту или иную песню. Отец настраивался поточнее, чтобы шума было меньше. Вставал, закуривал и громко отрыгивал. Отец где-то прочёл, что отрыгивать — традиционная немецкая привычка и что ничего плохого и стыдного в ней нет. Ему казалось, что это всех даже забавляет и развлекает. Но Лявон питал отвращение к этой гадости уже тогда. Настроив приёмник, отец принимался готовить яичницу и неспешно съедал её, в процессе выпивая ещё несколько рюмок. В особо проникновенных музыкальных моментах он дирижировал вилкой, наведя на Лявона многозначительно-пьяный взгляд.
«Как всё-таки поразительно это, — думал Лявон, минуя синий ящик. — Прошло столько лет, я уже взрослый человек, самостоятельно и здраво мыслящий, а детство по-прежнему крепко держит меня. Интересно, у всех ли так? Или это только я чрезмерно впечатлительный?» Он пытался понять, не вредит ли всё это его мужественности, по крайней мере, в глазах хуторянки. А порой что-то заставляло его придумывать нелепые сцены, в которых он выглядел смешно и жалко. Например, как его отец отрыгивает в присутствии хуторянки. Лявон ёжился от стыда и терялся, не зная, как себя вести. Хоть подобные мысли посещали его и нечасто, но на краю сознания потом ещё довольно долго оставался мутный осадок.
По пути из университета Лявон делал небольшой крюк и заходил в продуктовый отдел на первом этаже ЦУМа, чтобы пополнить запасы апельсинового сока. Продавцы в отделе, всегда одни и те же, уже давно запомнили его и готовы были улыбаться и здороваться, но Лявон делал вид, что он здесь в первый раз и никого не знает. Продавцы тогда тоже серьёзнели, отводили взоры и возобновляли беседу друг с другом. Лявон никогда не задумывался, почему он чурается этих милых и доброжелательных людей. Наверное, в глубине души он боялся, что начав здороваться и сблизившись с ними, он откроет какую-то тайну о себе и станет им подвластен. Соки стояли в глубине отдела, за молочными продуктами. Прежде чем попросить свой сок, Лявон внимательно оглядывал стеллаж в поисках новых сортов, та марка, которую он пил, надоела ему уже изрядно, особенно своим внешним видом — на её коробке были изображены два апельсина, один целый, в второй разрезанный. «Фантазия оформителя безгранична», — усмехался Лявон. Но выбор соков всегда оставался прежним, другого такого же, натурального и без сахара, не было. Краем уха он слышал обрывки разговора продавцов, разговор неизменно вращался вокруг каких-то тихих песен. Продавец повыше, ещё не старый, но уже седоватый, всегда очень серьёзный, объяснял коллегам что-то об уникальности. Невысокий и плотный в целом соглашался, но с оговорками, видимо он любил научную точность и верил в объективность. Третий, совсем юный, в разговоре участия не принимал, но часто негромко напевал и поглядывал на Лявона. «Как им не надоедает об одном и том же, — думал Лявон. — Что за песни такие?» Он брал два-три литровых пакета своего сока и направлялся к выходу.