Охота на мух. Вновь распятый
Шрифт:
Он, не прощаясь, покинул Илюшу, а тот долго еще смотрел ему вслед, ясно видя перед собой семилетнего мальчугана, боксирующего с таким же сверстником в первый день первого учебного года. Почему-то эта сцена врезалась надолго, если не на всю жизнь. Боксировали, молотили кулачками друг друга, стараясь не бить в лицо, а глаза их столь явно светились жизнью, что, казалось, освещали полутемный коридор. Заполненный бегающей ребятней, он не был похож, ничего общего не имел с той пустой и холодной громадой, с которой Илья столкнулся год назад, когда он с мамой привели на экзамен к директору соседней школы, старому Арону Моисеевичу Шейну, шестилетнего Андрюшу, самого младшего и самого любимого члена семьи. Андрюша бойко, даже с
И очень уж двусмысленно звучали слова:
«…Рыжий и усатый Та-ра-кан! Таракан, Таракан, Тараканище! Он рычит и кричит, И усами шевелит: „Погодите, не спешите, Я вас мигом проглочу! Проглочу, проглочу, не помилую“».Директор школы с трудом разжал враз посиневшие губы и решительно прервал декламацию младшего брата:
— Хватит, хватит!
Директор и мама двух сыновей так побледнели, что испугали Илью.
«Что это с ними? — удивился он. — Как бы в обморок не грохнулись».
Но, взглянув на портрет усатого вождя, он сразу же все понял: эти два интеллигента боялись друг друга смертельно.
«Наверное, оба сразу подумали: „Устами младенца глаголет истина!“» — решил про себя Илюша.
Андрюша тоже испугался, потому что испугалась мама, и сразу начисто забыл и про Чуковского, и про школу, где так ему хотелось учиться, чтобы поскорее вырасти, стать взрослым. Оказалось, что взрослая жизнь совсем не сладкая.
— Кто тебя этому научил? — с трудом шевеля дрожащими губами, спросила мать, нервно облизывая мгновенно пересохшие губы.
— Аркашка! — с испугом выдал Андрюша, назвав уничижительным именем стукача.
Мир взрослых задал ему еще одну неразрешимую загадку, которую он сумел разгадать лишь только тогда, когда стал взрослым.
— Никогда не повторяй того, что слышишь дома! — назидательно выдохнул Арон Моисеевич. — А это стихотворение Чуковского забудь. Пушкина читай. Пушкин — вечен, на все времена! «Я вас любил: любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем…» А в школу тебе еще рано. Погуляй годик, подрасти. Успеешь стать еще взрослым, надоест даже. Поверь, это заманчиво только в твои годы. А у меня инструкция…
Андрюша, понурив голову, вышел из кабинета директора. Илья последовал побыстрее за ним, чтобы утешить брата. Мать задержалась на несколько минут, а когда вышла из кабинета, то на лице ее алели красные пятна, а глаза выглядели зареванными. Было сразу видно, что слова, услышанные ею от директора, были малоприятными.
Она подошла к сыновьям, устало погладила Андрюшу по голове и сказала:
— Идем,
И жалкая улыбка мелькнула на ее лице.
Андрюша неожиданно смертельно обиделся:
— Если я плохо читал, все равно, нечего меня обзывать разными матерными словами уличными. Сама обещала меня за такие слова пороть.
И горький осадок впервые выпал на дно его пути, чтобы с каждым годом увеличивать его.
7
Никита Черняков засыпал, едва его щека касалась подушки, и спал как убитый, «пушками не разбудишь», — говаривала его бабушка, большая любительница понежиться с утра в постели, но чьей святой обязанностью было будить внука по утрам в школу, иначе проспит.
В это утро Никиту никто не будил, но он сам проснулся еще затемно. Впервые в жизни ему приснился сон, в котором какие-то смутные видения постепенно складывались в мозаику: два гиганта, два великана с лицами йети, снежного человека, подняли за руки — за ноги его тело, затем один из них сказал: «бросай, ничего под ним нет», — и они бросили его, тело Никиты, в разверзнувшуюся бездну, и Никита полетел, пытаясь подражать полету птиц, но тщетно, ничего у него не получалось, ветер свистел в растопыренных пальцах, плотный для птиц воздух издевательски выливался из рук, черная бездна неумолимо засасывала, скальный грунт грозил расплющить тело в некое подобие месива, но удар был неожиданно мягким и смыл все предыдущие ощущения и впечатления.
Было странно тихо. Открыв глаза, Никита сразу же увидел в спальне страшный беспорядок. Спросонья подумав: «Во, бабуля дает!» — он собрался было повернуться на другой бок и продолжить самое лучшее в мире занятие — добрать минут сто сна, как внезапно другая мысль буквально подбросила его на кровати: «атас! нас, кажется, гробанули!»
Желание поспать сразу улетучилось, уступив место азарту следователя.
«Что это они все белье на пол побросали? — подумал Никита. — Бриллианты, что ли, искали? Квартирой ошиблись. Им бы этажом ниже, к „брынзе“ заглянуть. У этого доктора добра хватит. Даже брюлики!»
«Брынзой» мальчишки двора называли доктора Шора, а «шором» на базаре называли соленый творог. Медная до блеска начищенная пластинка с его реквизитами была привинчена к притолоке и являлась давно предметом невероятной зависти для всех мальчишек, но… привинчена она была высоко и добросовестно, жалкие попытки отколупнуть ее с помощью стамески или отвертки успеха не имели, да и бдительная мать доктора, словно обладала способностью видеть сквозь стену, неслышно открывала дверь с хорошо смазанным замком и лупила «диверсантов» длинным тонким прутом куда попало, стараясь не трогать глаза, за что ее уважали и почтительно звали Шоршей.
Никита несколько удивился, что не слышит причитаний бабушки. Отсутствие матери с отцом его не смутило, пни уходили на работу ни свет ни заря, как подчеркивала бабушка, но чтобы родную бабулю что-то могло выгнать из дому так рано, к тому же оставив столь явный разгром, трудно было представить, и Никита встревожился: «Не тюкнули ли нашу драгоценную дворянку, от слова „двор“»? — подумал он.
Сна как не бывало. Никита вынырнул из теплой постели, поежился от легкого холодного сквозняка и прошлепал босиком из спальни в столовую, где застыл столбом от увиденного: вся мебель была сдвинута со своих мест, выброшенные из гнезд ящики стояли на попа, а содержимое небрежно валялось рядом, на полу, и гнезда для ящиков сиротливо и слепо смотрели черным ослепшим взглядом. Книги горой были свалены в дальнем углу как попало, пустые книжные полки выглядели нелепо оголенными, раздетыми и словно сами смущались своего невольного бесстыдства. Пианино было развернуто к стене почти под прямым углом и частично разобрано, деревянные молоточки белели стройным рядом, резко выделяясь на фоне потемневших струн, колков и чугунной рамы.