Охота на сурков
Шрифт:
Но тут вдруг в моем мозгу чго-то сработало, раздался знакомый сигнал. «Джакса и Джакса», и его марш-пародия черт возьми. Не вспоминать ОБ ЭТОМ, не вспоминать. Пальцы у меня опять поползли к приемнику, чтобы выключить его, но внезапно на мою ладонь легла рука, очень легкая, очень прохладная…
Я промчался через Бивио и, не сбавляя хода на крутых виражах, шел к перевалу Юльер, я с таким пылом несся вперед, словно задался честолюбивой целью — догнать зятя Куята номер два, неистового Детлефа.
Внимание мое было направлено исключительно на то, чтобы ни на секунду не ослаблять внимания. Я несся как бешеный, надеясь, что бешеная езда отвлечет меня от всяких мыслей; словно одержимый, гнал я машину, взятую напрокат у одного из самых скучных
“ Но я не чувствовал себя утомленным, наоборот, все во мне было напряжено. И чем выше поднималась машина, тем собранней я становился. Последние карликовые кедры у обочины дороги ичезли. Теперь вокруг не было видно ни единого деревца, мы миновали границу, где кончался растительный мир. Казалось, сбоку потянуло холодом, прямо-таки ледяным дыханием. Я поднял стекло почти доверху, оставив только щелку, выключил радио — в ночной передаче как раз прострекотали «God Save the King [209] …» — и включил печку. И тут моя «пассажирка» проснулась.
209
Боже, храни короля… (англ.)
Сквозь глухое гудение мотора на второй скорости я услышал, как щелкнула дамская сумочка. Сумочка Ксаны.
А потом вдруг в этой бесконечной и безмолвной пустыне появилось нечто вроде спящей избушки на курьих ножках — приют «Ла-Ведута». И вот мы уже миновали его.
У самого перевала фары машины высветили на левой обочине три обрубка, находившиеся на разных расстояниях друг от друга; по дороге к Куяту я их почему-то не заметил. То были древние бесцокольные, не сужающиеся кверху колонны римско-коринфской архитектуры, но упрощенные в военных целях. Если верить теориям Йоопа, их воздвигли передовые когорты Юлия Цезаря Августа. Я затормозил.
— Ну и гонщик! — Голос Ксаны звенел как колокольчик, в нем не слышалось ни малейшей хрипоты, словно она вовсе не спала. — С моим нарядом дело дрянь. Эгретки из перьев сломались окончательно. Обе.
Часы на приборной доске показывали самое начало четвертого. К востоку от седловины, там, где стоящему на перевале путешественнику вот-вот должна открыться долина реки Инн и где начинался Верхний Энгадин, звезды чуть-чуть потускнели, на них словно бы появился серый, как слоновья шкура, налет. В том краю неба я не обнаружил ни тумана, ни облачка — утро посылало свой первый привет, вернее, его обещание. Я погасил фары и свет на приборной доске, чтобы искусственное контрастное освещение не повлияло на мое «восприятие», выключил мотор (перед светофором в ущелье он продолжал работать), чтобы его ровный гул не убаюкивал меня, не отвлекал от моей задачи — установить, как обстояло дело в действительности; казалось, мой затылок одеревенел, я с трудом повернул голову и посмотрел на Ксану.
При сером, как слоновья шкура, свете занимающегося утра, утра в горах, при свете ущербной полурастаявшей луны я сразу же установил, что моя жена успела причесаться и слишком сильно напудрить нос — только нос, — но губы не накрасила; печка здорово нагрела машину, и Ксана скинула свою вечернюю накидку. Два-три пера у нее на плечах в самом деле сломались. Но это нисколько не нарушало гармонии всей картины. Передо мной было лицо женщины,
Да, ее лицо было поразительно красиво, хотя черты немного расплылись от этого серого света.
Я нерешительно протянул руку и обхватил ее за шею. На ощупь шея Ксаны была молодой и прекрасной, прекрасной и молодой. Лицо ее мягко опустилось на мои ладони, я погладил ее по щеке. А ее глаза? Будь я ботаником, я сказал бы, что глаза Ксаны — это цветы синей горечавки, которые открылись навстречу первым лучам зари.
— Видишь? — сказала Ксана тихо, показывая на сломанные перья, лежавшие у нее на плечах.
— Тс, тс, — зашипел я.
На минуту воцарилось молчание.
И в эту минуту здесь, наверху, на высоте двух с лишним тысяч метров над уровнем моря, я загнал глубоко в себя, в подсознание, то, что увидел в Домлешге и в Мюлене. Несколько взглядов, которыми мы обменялись, могли означать нечто обыденное, ну хоть: «Даже если бар в отеле у Бадрутта после гала-приема открыт до четырех утра, я все равно не смогу пойти туда из-за этих дурацких перьев». А мой взгляд можно было истолковать так: «Бедняжка! Ничего не поделаешь». Через минуту моя рука коснулась ее подбородка — прощальный жест, рука нехотя, словно извиняясь, отрывалась от лица Ксаны. Я сказал:
— Надо, наверно, посмотреть, не кипит ли вода в мистере Крейслере после того, как он напряг все свои двести лошадиных сил. Не дай бог я поврежу драгоценный радиатор Йоопа.
— Ну что ж, посмотри! — сказала Ксана, вздернув подбородок.
В горах было совершенно безветренно, температура стояла близко к точке замерзания. Я поднял воротник смокинга и, сжав губы, начал вдыхать через нос разреженный воздух; при этом мне казалось, будто я накачиваю в свои легкие медвежью силу и храбрость льва, — для меня это была нежданная радость, особенно после того, как я почувствовал легкое головокружение. О боги! Быть может, это восклицание навеяли на меня три обрубка колонн. О боги! Что за грандиозная каменная пустыня! Вид этот отнюдь не походил на вид с Бернинского перевала, на обычный альпийский пейзаж, во всяком случае при таком освещении. Каменные пласты на седловине отливали оливково-зеленым (быть может, поросли мхом) и, наслаиваясь друг на друга, образовывали пирамиду в сто метров высоты. Это и был пик Юльер. Вокруг расстилалась равнина; я подумал, что она походит на североафриканское соляное болото или даже на пустыню, а пик мог быть высокой песчаной дюной. На всякий случай я потрогал пальцем крышку радиатора, она была чуть теплой. Все в порядке. И тут я услышал первый свист.
Свист.
Я встал как вкопанный и прислушался.
Свист шел со стороны валунов, сползавших с пика, примерно метрах в тридцати от меня (я умел хорошо определять расстояние, с какого раздавался звук). Возможно, свист издал командир патруля, задремавший было, а потом мгновенно проснувшийся и вспомнивший, что он должен дать как можно более незаметный сигнал. Часовой стоял, наверно, в укрытии за нагромождением каменных глыб, ибо в этой оливково-зеленой пустыне в серых предрассветных сумерках не было видно ни души. Но вот часовой в укрытии издал очень тонкий и все же пронзительный свист, который потревожил первозданное безмолвие перевала, где, казалось, можно было услышать лишь дыхание вечности (если предположить, что человек в нее верил). И гляди-ка, гляди-ка, вернее, прислушайся хорошенько! С шоссе на той стороне перевала также раздалось сдержанное посвистывание — для эха слишком поздно, — кто-то, соблюдая псе правила предосторожности и военной хитрости, ответил на сигнал. Звук шел из-под откоса соседнего пика; по-моему, он назывался Полашек (или вроде этого).