охранники и авантюристы
Шрифт:
Несколько раз просил работать с ним. „Вы так многое можете разъяснить, быть полезной“.
– „Работайте вы со мной“,- сказала я. Негодование! Я отвечаю тем же. „Я умываю руки. Теперь с.-р. решат, что с вами делать. Как человеку честному, жму вашу руку, желаю всего хорошего…“. Словом, я с удовлетворением увидела, что презрения с его стороны не было. А его ужас - это очень недурно!
Я, с своей стороны, выразила мою радость, что именно он пришел ко мне: могу надеяться, что мои слова не будут извращены, и не слышала грубой брани и пафоса возмущения. „Я не одна, есть другие в моем роде и всегда будут,“ - не удержалась я сказать. „Но ведь я всех разоблачу, у меня уже имеется много документов“. Вот, кажется, все существенное моего разговора с ним».
То, чего ждала с трепетом Жученко, свершилось. Карты раскрыты, предатель разоблачен. В третьем акте драмы следовало бы, по теории, ждать раскаяния и наказаний. Но раскаяния не было, была только гордость содеянным, гордость своим поведением во время разоблачения. И, несомненно, эта гордость запретила ей спасаться от наказания. «Теперь, что же дальше?
– пишет она 12 августа
– Думаю, что с ним была пара с.-р.; если нет (он отрицает), то приедут и, конечно, крышка. Очень интересно было бы знать, что вы мне посоветовали бы. Я сама за то, чтобы не бежать. К чему? Что этим достигнете? Придется вести собачью жизнь. И еще с сыном. Быть обузой вам всем, скрываться, в каждом видеть врага - и в конце концов тот же конец! А вдобавок, подлое чувство в душе: бежала! Из-за расстояния должна решать сама, одна. Мой друг! Конечно, хочу {241} знать ваше мнение, но придется ли его услышать? Они доберутся раньше вашего ответа. Ценой измены вам, Е.К. [51] , всему дорогому для меня могла бы купить свою жизнь. Но не могу! „Вы должны порвать с ними окончательно и все рассказать“. „Отказываюсь!“. Простите за неожиданный зигзаг мысли, но мне малодушно хочется рассказать вам, как мой милый мальчик реагировал на мой рассказ (я должна была приготовить его, сказать ему сама, взять из школы). Так вот он говорит: „Ich werde sie selbst schiessen; vielleicht wird diese Bande dich doch nicht tödten“ [52] .
[51] Е. К. Климовичу.
[52] «Я сам в них буду стрелять; быть может, эта банда тебя не убьет».
Простите за отступление, но вы поймете, что я исключительно занята мыслью о дорогом сыне».
Со дня на день ждала Жученко расплаты и каждый день писала фон Коттену, чтобы он знал, что она еще жива. 13 августа она сообщала ему:
«Центральный Комитет теперь уже знает, что я не приняла их условий. Не думаю, чтобы они оставили меня так; надо полагать, придумают способ убрать. Задача для них не такая легкая: будут, конечно, думать, как бы „исполнителю“ сухим из воды выйти. Я совершенно открыто хожу по улицам и не собираюсь уезжать. Газеты еще молчат… Дорогой мой друг! Как хорошо бы с вами сейчас поговорить. Жду вашего привета. Чувствую себя хорошо, свободно - стоило жить!».
В тот же день Жученко писала и другому своему другу Е. К. Климовичу: «Теперь жду, что дальше будет. Конечно, убьют. Бежать, начать скитальческую жизнь - нет сил, потеряю равновесие, буду вам всем обузой… Хотя бы эта банда, как выразился мой дорогой мальчик, убила и не обезобразила бы меня [53]– это мое единственное желание. С каким наслаждением я поговорила с Бурцевым, бросила через него с.-р. банде все мое презрение и отвращение. Надеюсь, он не извратит моих слов». {242}
[53] Любопытная подробность - лишняя черточка к характеристике охранной «героини».
14 августа Жученко писала фон Коттену: «Дорогой мой друг! Боюсь только одного: серной кислоты. Начинаю думать, они не убьют меня. Довольно трудно ведь. Они уверены, что я окружена толпой полицейских. И „жалко жертвовать одним из славных на провокатора“ - думается мне, говорят они. Вероятно, дойдут до серной кислоты. Конечно, и это поправимо… Но обидно будет. Потом, боюсь, что Бурцев извратит мои слова,- это будет особенно скверно. И особенно опасаюсь, что они похитят сына. Несколько раз представляла себе, как будет, что я буду ощущать, когда меня откроют - и к своему счастью вижу, что это гораздо легче. Просто-таки великолепно чувствую себя. При мысли, что они застрелят меня, конечно. С Бурцевым держала себя гораздо лучше, чем могла ожидать от себя в Москве при мысли о сем моменте».
Прошло еще несколько дней. Центральный Комитет официально объявил о провокаторстве Жученко. Бурцев сдержал слово и не скрыл о ней правды. Жученко стала предметом острой газетной сенсации. Она не была убита, не была обезображена, сын был при ней, и она жила по-прежнему на своей квартире. Департамент оплатил ее услуги «княжеской пенсией», а 7 ноября она писала В. Л. Бурцеву: «Осень моей жизни наступила для меня после горячего лета и весны».
Прошло еще несколько месяцев. Была неприятность с берлинской полицией; она хотела было выдворить из Берлина русскую шпионку, о которой шумела пресса, но, по предстательству русского Департамента полиции, согласилась оставить Жученко в покое. В письме ее к фон Коттену от 18 февраля 1910 г. находится любопытное сообщение об отношениях к ней берлинской полиции. «У меня тут буря в стакане воды. С.-д. Либкнехт сделал запрос в прусском ландтаге министру внутр. дел, известно ли ему, что Ж. снова в Шарлоттенбурге и „без всякого сомнения продолжает свою преступную деятельность“. Недостатка в крепких выражениях по моему адресу, конечно, не было. Я ожидала, что президент (берлинской полиции) после этого запроса снова посоветует мне уехать. Но они отнеслись к этому вы-{243}паду очень спокойно. Показали мне только анонимное письмо президенту с советом выселить русскую шпитцель, иначе произойдет что-либо скверное. Я думаю, что это в последний раз упоминается имя Ж. Пора бы, право, и перестать, тем более, что я буквально ни с кем не вижусь и не говорю. Своего рода одиночное заключение, только с правом передвижения. Надеюсь, что через полгода окончательно свыкнусь и угомонюсь».
И действительно, через некоторое время Жученко угомонилась. Для нее все было в прошлом,
– жизненна и плодотворна. А это громадное утешение! Говорю это с убеждением, зная теперь, откуда шли все разоблачения, предательства. Само собой, мы никогда не провалились бы при вашем, Мих. Фр., [54] и других ведений агентуры. И мне даже опасно, что вы могли хоть только остановиться на вопросе, не были ли вы причиной моего провала! От предательства не упасется никто… О, если бы не Меньшиков! Тяжело, мой друг, не быть у любимого дела! Безо всякой надежды вернуться к нему!…»
[54] Фон Коттена.
В момент объявления войны Жученко жила в Берлине. В первые же дни она была арестована и заключена в тюрьму по подозрению в шпионстве в пользу России. В тюрьме она находилась еще и в 1917 г. Дальнейшая ее судьба неизвестна.
Дружеская переписка
Жученко была в прекрасных отношениях со всеми своими начальниками, Зубатовым, фон Коттеном, Климовичем. Начальники души не чаяли в своем агенте, а агент платил им не только приязнью и преданностью, но и любовью. Но Зубатов, первый соблазнитель, первый учитель, был и первой охранной любовью Зинаиды Федоровны. Их прочно и навсегда соединили узы дружбы и предательства. Мы имеем возможность предложить вниманию читателя шесть писем Зубатова и Жученко. Письмам нельзя отказать в острой психологической занимательности. Переписка относится к 1903-1904 гг. Зубатов в это время был поверженным кумиром, был в опале, жил во Владимире, почти в ссылке, а Жученко влачила томительное существование вдали от любимого дела, жила в полном бездействии, на 100-рублевую {245} пенсию Департамента полиции, занимаясь воспитанием маленького сына. Весть об опале Зубатова взволновала Жученко, она поспешила выразить ему свое сочувствие и поделиться тревогой за возможность лишения департаментской поддержки. На это неизвестное нам письмо она получила от Зубатова следующий ответ, датированный 29 декабря и из конспирации не подписанный.
«Спасибо вам, родной друг, за постоянную память и расположение. Поздравляю вас самым сердечным образом с наступающим Новым годом. Могу вас уверить и успокоить, что происшедшие перемены на вас нисколько не отразились, и вы будете также и впредь гарантированы от материальных невзгод. В этом я получил уверения. Словом, дело это стоит твердо. В настоящее время я ушел с головою в зубрежку немецких вокабул, этимологии и синтаксисов. Это и полезно, и нравственно успокоительно. В нашем городе нет ни театра, ни чего-либо иного. Безлюдье на улицах и отсутствие какой-либо общественной жизни. Жене и мне сие особо нравится. Газеты получаются из Москвы в тот же день, и по ним можно не отставать от жизни. Звон многочисленных церквей напоминает Москву, - и я в родной сфере. Если мой немецкий окажется к Пасхе в больших онерах, то, может быть, проедусь летом в Германию, чтобы повидать жизнь воочию, а не так, как я привык ее видеть до сего времени. Конечно, повидаемся и вспомним старину.
Тетушка исправно меня осведомляла о вашей переписке, и я вас не упускал из виду.
Владимир губ… Дворянская улица, дом Тарасова».
Жученко тотчас же, 11 января 1904 г., ответила радостным, возбуждающим письмом:
«Shau, shau [55] , и вы, дорогой друг, собираетесь повидать свет и, правду сказать, пора. Надо будет вам оглянуться и посравнить воочию, а не с птичьего полета. Оставьте дома тоску и всяческие искания, приезжайте „знатным иностранцем“ и повидайте действительно широкие горизонты. Учи-{246}тесь только, ради бога, прилежно, чтобы из вашего „может быть“ стала прекрасная действительность, для меня, по крайней мере. Удерживаюсь от выражений моих восторгов, чтобы могущее быть разочарование не было бы особенно горьким и неожиданным. В ваше прилежание верю, но всякие другие злостные „но“ стоят призраками. Хотя, что же здесь такого невероятного, после таких этапов, как Москва, Питер и вдруг Владимир, с широкими, тихими горизонтами… для довершения крайностей Германия - совсем разумное дело.
[55] Глядь, глядь!