охранники и авантюристы
Шрифт:
Я чувствовал, что разбита навсегда моя жизнь, что в душе моей есть ужасная щель, которую ничто не в силах исправить. Я уже знал, что дальше у меня нет жизни. Все чаще и чаще приходилось прибегать к опьянению, чтобы забыться, уйти от самого себя: я не мог работать для науки, не верил больше в свои силы. Иногда являлось желание убить тех, кто довел меня до предательства: но кого? Ведь представление об охраннике у публики связывается обычно с представлением о грубом, бессовестном негодяе - жандарме, нагло попирающем все человеческие права, а Добровольский был милым, образованным человеком, больше говорившим об опере, литературе, красотах природы, чем о застенках охранки. И с ужасом я понял, что „незачем“ его убивать, что виновен не он, даже не я, а та система, та среда правительства и общества, та жизнь, полная ненормальностей, которая толкает человека от революции к охранке и от охранки обратно к революции. И когда бы я стал убивать? Не тогда ли, когда Добровольский спрашивал о здоровье мо-{271}ей дочки и давал мне жалованье за месяцы отпуска (а таких в каждом году выходило 5-6)? Или тогда, когда он меня познакомил со своей женой, которой я стал давать уроки и которая так же, как и он, сердечно относилась ко мне? С ужасом я понял, что во мне исчезли все понятия честности, что я стал человеком с „надрывом“.
Дальнейшая моя „работа“ шла как „по маслу“: я, пользуясь хорошим отношением ко мне Добровольского, стал писать доклады в общих фразах, указывая лишь людей, и без того известных охранке или даже иногда совершенно не существовавших. Я „набил
[63] За „воду“ я лишился даже через три месяца после отъезда Добровольского благонадежности!
Так и вышло: в феврале 191* я порвал с охранкой. Но увы! Оказалось, что это не навсегда, что снова мне придется испытать силу влияния охранников и вновь работать с ними, правда, уже не предавая людей, а составляя огромные доклады по всевозможным вопросам, интересовавшим секретную полицию. Но во второй период - я был уже не мальчик: я говорил только то, что хотел, сознательно скрывая многое. Да и охранники были не те: место Добровольского заменил жуликоватый П., внушавший всем антипатию; мне пришлось работать с людьми, смотревшими на охранку как на „место службы“ и не двигавшими ее ни на какие новые пути. Моя работа была грязная, но не преступная; но о ней в другой раз.
Много-много мне пришлось задумываться над тем, что толкает людей к провокации, к предательству своих ближних. И в настоящее время мне кажется, что я могу ответить удовлетворительно на этот вопрос. Прежде всего, всякое {272} обширное народное движение захватывает с собой тысячи подростков, которые со школьной скамьи сразу попадают в вожди групп; не имея еще зрелости, ни точных знаний, эта молодежь, попав в ужасы тюрьмы, не имела возможности бороться с разлагающим влиянием одиночества. Мало-помалу юноша X. 19-20 лет приучался к тому „эгоцентризму“, который столь характерен для всех (политических и уголовных) заключенных. Тюрьма отучала юношу от реальной жизни, заставляла его жить исключительно в мире грез, всегда резко индивидуалистических. Надломляя здоровье, губя здоровые инстинкты или извращая их, тюрьма отнимала у заключенного верное понимание нравственных принципов. По выходе на волю подобные юноши выносили, с одной стороны, лютую ненависть к тем, кто засадил их в тюрьму, а с другой - слабоволие, неспособность примириться с жизнью: ведь жизнь за годы заключения ушла вперед, а заключенному хочется жить теми же принципами, коими он жил до тюрьмы. Из-за этого злоба на новые течения жизни, возмущение „новой“ молодежью, которая кажется заключенному „мальчишками“, лишенными принципов, знаний и т. д. Такой заключенный - клад для охранки: он искренно ненавидит старый строй, но не может идти вместе с новыми бойцами; его слабоволие легко может быть использовано, чтобы сделать из него предателя. И охранники это умели: путем незаметных нюансов они сеяли в душе различные семена провокации, которые и всходили пышным цветом, губившим все живое. Зная тонко человеческую психику, охранники не брезговали ничем; одному они говорили: „Вы - талантливый поэт, у вас чудный стиль, а вы получаете по 7 коп. за строчку; плюньте на буржуазную культуру, громите ее в пролетарских газетах, и мы добудем для вас и славу, и спокойную обеспеченную жизнь“; другому - „Вас не ценит профессура, поезжайте за границу, работайте, составляйте имя, а мы вам поможем деньгами“ etc. Тысячи людей работали в Петербургской охранке при Коттене (по его собственному признанию, около 2000), но было ли много среди них добровольцев, первыми предложивших свои услуги? Не {273} думаю, чтобы были такие: терновый венец предательства никто добровольно не возьмет…
Захватив однажды в свои руки человека, охранка уже его не выпускала: одних она удерживала денежными наградами, устройством их личных дел (устраивала на места, давала права жительства, спасала от уголовного преследования, освобождала от военной службы), других без стеснения хвалила, продвигая их какими-то путями в руководители партийного и общественного движения, содействуя их славе (литературной, артистической, академической). Наконец, третьих она держала застращиванием обнаружения перед обществом их двусмысленной деятельности и этим побуждала к новым подлостям. Охранка и Департамент полиции имели сотрудников всюду: рядом с генералом доносил солдат, рядом с лакеем министра осведомителем состоял профессор, журналист, священники, адвокаты, учителя, учащиеся, рабочие, босяки, etc., etc. несли службу на пользу охранки, охватившей все стороны русской жизни сплошной паутиной, из которой никто не мог вырваться иначе, как ценой кровавого преступления. Но большинство молчало и „сотрудничало“: многим легче бы сидеть годы в тюрьме или отдаться самому грязному труду на заводе, чем играть двуличную роль, которая ежеминутно могла быть раскрыта перед обществом. Охранка зорко следила за „сотрудниками“, не брезгуя при этом сведениями, идущими даже из „противного лагеря“: все сведения она собирала, чтобы в удобный момент еще теснее прижать человека, чтобы он не смел и думать вырваться от всесильной охранки. Если же все-таки находился человек, вырвавшийся из паутины и переставший сотрудничать, то против него начиналось гонение: охранка преследовала его „неблагонадежностью“, инспирировала других сотрудников, что ушедший - лицо подозрительное, чуть ли не уволенное из охранки „за провокацию“. И судьба человека решалась: его предательство „обнаруживалось“ товарищами, и он погибал бесславно, бессмысленно. Сколько темных историй подобного рода на совести у старых охранников - известно одному Богу! {274}
Зато покорные благодушествовали, пока не навлекли подозрений в окружающих и не были принуждаемы уезжать в другие места: им платили, их устраивали, старались поставить их на „верную дорогу“. В этом отношении нельзя упрекнуть охранку: она не жалела денег „нужному человеку“, выдавая помимо жалованья добавочные, расходные, разъездные, пособия на лечение и пр. Огромные суммы, тратившиеся при Герасимове и фон Коттене, создали у охранки ту массу сотрудников, которая поражала всех знавших про это и которая дала самодержавию возможность победить революцию 1905 г. Нельзя сравнить даже того, что было при Герасимове, с нынешней охранкой, платившей очень мало и имевшей несколько сот (не больше 300) платных сотрудников (зато число бесплатных было неисчислимо!)…
11-13 апреля 1917 г.
Учитель и ученик
Сотрудник Рутинцев об охраннике Добровольском
С Иваном Васильевичем Добровольским я познакомился в августе 1911 г. и под его руководством должен был „работать“ в Охранном отделении до февраля 1914 г., т. е. до самого его ухода в исправники. За это время я с ним так сблизился, что с 1912 г. стал бывать у него на дому, где давал уроки латинского языка его жене, Татьяне Максимовне, бывшей тогда на курсах новых языков. После отъезда Добровольских я имел с ними переписку (частного характера) и даже виделся с Т.М., когда она приезжала в Петербург. Долго и часто я думал о том, что заставило Добровольского поступить в охранное, где он сыграл „крупнейшую“ роль, но, не зная до февраля 1917 г. его биографии, я мог делать только разные предположения. У меня до сих пор осталось хорошее впечатление от личности Добровольского, и мне часто приходилось вспоминать о нем в минуты жизненных невзгод… {275}
С первой минуты знакомства Добровольский производил
Благодаря всем этим свойствам Добровольский умел привязывать к себе людей, умел заставлять их служить ему „за совесть“. Обладая недюжинным организаторским талантом и умея из самых мутных источников добывать верные сведения, Добровольский рисовал во многом свою „деятельность“ в очень розовых красках: он считал, что делает большое дело, будучи „маленьким человеком“, спасает государственность от анархии, содействует „очистке общества от {277} вредных элементов“. Горячность, с которой он излагал свою теорию передо мной, заставляла верить его правдивости; однако, под конец жизнь нанесла его теории сильный удар: интриги жандармов, возмущавшихся, что помощником начальника Охранного отделения состоит не жандармский офицер, а „стрюцкий“, осмеливающийся к тому же употреблять „собственные“ способы борьбы с революционерами, привели к тому, что на Добровольского посыпались со всех сторон удары. Не знаю, насколько он был виновен в том, что его заставили уйти из охранного, но знаю, что ему пришлось пережить в 1913-1914 гг. тяжелую душевную драму. Еще с осени 1913 г. он говорил мне про нападки Департамента полиции на него и фон Коттена; говорил и жаловался на то, что, когда никто из жандармов не хотел взять опасного поста в охранном, он занял это место и всеми силами добился „успокоения столицы“; теперь, когда все успокоено, его выбрасывают словно „выжатый лимон“. Много раз, разговаривая с Добровольским о его взглядах на революционное движение, я всегда слышал от него возмущение тем методом борьбы с революцией, который называется „провокацией“, т. е. способом, когда инспирируемые охранные сотрудники вызывали какое-нибудь брожение, совершали какой-нибудь акт или даже предлагали определенное решение вопроса; по мнению Добровольского (не знаю, насколько оно было искренним), этот способ „преступен и рано или поздно делает из сотрудника не полезного для Охранного отделения человека, а злостного демагога, готового провоцировать и общество, и правительство“; иллюстрировал эту мысль Добровольский делом Азефа. Одной из причин увольнения Добровольского было именно обвинение его Департаментом полиции в инсценировке „раскрытия“ нелегальной типографии; однако, Добровольский многократно заявлял, что он не при чем, что в данном случае он - жертва интриг. Часто мне приходилось слышать от Добровольского слова, что он - враг бесполезных арестов, вызывающих в обществе одно лишь озлобление и ничего не выясняющих; он считал необходимым, чтобы охранное знало все происходящее в столице, но не вмешивалось до тех пор, пока что-нибудь не угрожало „об-{278}щественной безопасности“ (в этом он резко расходился с фон Коттеном); поэтому он допускал, чтобы велись в столице кружки, существовали партийные кассы, жили бы нелегально партийные деятели; на все это он нападал лишь тогда, когда нависали крупные события, напр., уличные протесты по поводу ленских расстрелов. Его начальство бывало этим недовольно, но уступало…
Заканчивая указания положительных качеств Добровольского, я не могу пропустить того факта, что служба в охранном его очень тяготила; часто у него вырывались слова: „проклятая работа“, „куда деться сыщику“, „из охранного некуда и бежать“ и пр. Видно было, что иногда ему было очень нелегко играть роль, которую ему навязало начальство, заставляя бывать на торжествах, обедах, панихидах и пр. Уже с 1912 г. я слышал от Добровольского о том, как хорошо было бы стать вполне „частным человеком“; он даже подыскивал себе место управляющего каким-нибудь домом или конторой, но все эти попытки уйти из охранного разбивались о невозможность порвать зависимость от начальства, которое и доверяло Добровольскому, и боялось потерять усердного работника. Добровольский мечтал одно время добиться разрешения переменить фамилию и уехать куда-нибудь в провинцию управлять имением. Особенно горячи были его мечты в 1913 г., когда он, увлекшись романами Д. Лондона, всерьез мечтал уехать в Сибирь и там заняться пушным промыслом. Действительность разбила его мечты: с охранным он расстался и поехал исправником в Вытегру, где, действительно, зажил совершенно иной жизнью; попав в медвежий угол, Добровольский всеми силами стал бороться с злоупотреблениями полиции, стараясь улучшить условия местной жизни и содействовать просвещению, и он, и его жена были в восторге от нового поприща; уезжали они полные энергии и веры в то, что им удалось навсегда порвать с той жизнью, которая, несмотря на благоприятные (даже блестящие) внешние условия, была для них тяжелой…