Окраина пустыни
Шрифт:
Лобастый значительно опустился на стул и с облегчением расстегнул пальто.
— Салих, —закончил Грачев путь, —у тебя украли сегодня магнитофон. Я знаю этих людей, кто взял.
Лобастый одобрительно улыбнулся Салиху, вытащил из папки нетронутый белоснежный лист бумаги и испытал ручку —она писала исправно.
Грачев гладил рукой по плакатам, лицам, флагам, автоматам, словам, стене.
— Это я думал. что украли, так, — живо воскликнул Салих. подняв обе руки. —Но ребята просто послушать брали. У нас комната просто открыта была. Тараканов травили. Наверно, не закрыли. И я подумал: украли. А они вот сейчас почти принесли. Это наши ребята, у них день рождения, музыку слушали. Я сначала
— Да ясно, ясно, ладно, — поглядел тускло в сторону лобастый и засунул бумагу в коричневую папку, щелкнул тугой кнопкой, застегнул. — Спите! Это вот просто чересчур бдительный товарищ суматоху поднял. Проявить себя захотелось. Отличиться, — в глазах лобастого наметились дымящийся чай и кожаный лежак у батареи, и он быстро покидал комнату. — Спите, спокойно тут вам… Извините, разбудили.
Спасибо! — выкрикнул на всякий случай араб в спину властям, — но только я не просил никого, зачем мне это надо. магнитофон там какой-то…
Ну вот, ну вот, темно-белесыми клавишами на полу через одну, так падает на пол свет, ноги в тени, ноги на свету, когда идут и смотришь на них; засохшим, раздавленным после питья крови комаром висят на стенах тушители огня, и ветерок, который зимой везде, теребит на плетеной веревочке гвоздик — раз-раз, раз-раз, на черном ошейнике огнетушителя, этим гвоздиком надо проткнуть засохшую дырочку, откуда хлынет пена, если будет дымить, чадить, и пылать, и побежать тогда на аварийную лестницу, если ты не в пожарном расчете и не должен крутить телефон по самым коротким номерам и кричать о себе и о том, что…
— Машину сгоняли — раз. А бензин денег стоит — два. Но за спрос денег не берут — три. Ты разберись сначала сам. Ты во всем разберись сначала сам. А потом иди к людям. Ну давай, все. Спи теперь, высыпайся. .
Ну вот, ну вот. Сон сперва ставит колени на грудь, колени, как свежие метлы, густые, упругие, сон — дворник, он не душит, ему так удобней мести — он метет: начиная с груди— к подбородку и выше, к глазам, выметая из них жизнь и биение дня, а потом доходит до лба и всего, что с ним, разметая теснение и вечную боль, перетряхнув всего прощальным движеньем — жив еще? Проверяя крепость узлов на плоту и укладку привычной поклажи, и сон начинается сгущением места, смирением шага, настойчиво-мягко, и всюду мягко, куда ни толкнись — не больно, а мягко и тепловато, но глухо насовсем — никуда, никогда, и теснит, как и день, теснит, кутает, обездвиживает…
А когда лобастый достиг машины, он уже злой, ему в тепло надо и спать скорей, он сегодня сутки, а потом — домой, ну что еще…
— Что еще?
— Это они просто узнали, что я пошел… Догадались и отдали… Они крали… Вам надо знать их фамилии… Они, наверняка, не первый раз… Ведь есть что-то еще у нас по кражам…
Рыжеусый милиционер Зускин ждет лобастого, курит. Его угостил сигаретой Аслан — никому не спится. В их глазах постельное тепло и податливость бабушкиных перин, а ночи сломали хребет на сегодня, и земля хоть немножко вздохнет, приподнимет чуть-чуть эту тьму от себя, теперь нестрашное время…
— Знаешь, герой… Ну ты зайди тогда ко мне, мы потолкуем, что и как. Знаешь, давай прямо завтра. Так, но завтра я отсыпной. Ну тогда послезавтра в десять. Сразу после развода или лучше тогда после двенадцати, если я не уеду сразу. Ты вообще дежурному в любом случае сначала звони, предварительно. Или сразу тогда с начала следующей недели. Тогда точно. Чтоб я до отпуска успел. А если не сможешь, тогда прямо сразу после… Ты звони предварительно
Ну вот, а рыжеусый прощально жмет руку Аслану, и они вместе улыбаются ему, и он один улыбается им, и машина заводится радостно, будто стояла и едва терпела: когда же заведут? чтобы поехать сразу в гараж, где все есть. Все, что надо, там есть.
Чеченец комкает заросшей ладонью зевок и душит, как птицу, толкает ботинком сосульку, и хлопает дверь, он ушел по делам.
А рыжеусый кричит:
— Спокойной ночи, герой! Хвалю за службу.
Когда уезжает машина от тебя, то лучше смотреть на ее огоньки. И кажется, что будто она и не уезжает, а просто ветер ухватил искры из костра, распотрошив головешку, и несет их дальше, пока не загасит их угол, глотая машину, и не надо смотреть на нее: вот, вот, еще можно крикнуть! вот, еще можно догнать и стукнуть в кабину рукой — ну что же ?! Вот. еще можно взметнуть руку, и могут заметить, что ты… А вот.
Ну вот, опять хлопает дверь и очень понятно, чьи каблуки простучат по тебе, как кровь. отдаваясь в нарывающем месте, там, где все силы телесные — любимые камни на шее, встают на дыбы, чтобы пожить и поесть; женщины пахнут травами, не смертью, тем, чего не будет и неправда, что могло бы; они уходят, когда ночь становится нестрашной, и спины их прямы, им не за что благодарить на прощанье. Когда уходит женщина, тебе остаются плечи и волосы, она не оборачивается, и остается еще рыжая родинка на шее, которой не коснуться губами тебе, хоть сейчас — рядом. достать можно, и словно ее не было, словно у тебя взяли все, женщина уходит, становясь из женщины тенью, фигурой, дальним стуком каблуков на черной педоброй дороге, там ловят такси, где дремотный задний диван и колыбельное качание до дома, где утру можно перегородить путь шторами и все еще можно успеть.
— Ну ты пойдешь спать? Или я закрываю, — вопрошает косая вахтерша, и ее тоже зовет ласковый диван и угрожает медицински неумолимый будильник. — Не споймали воров, нет? А? А я даже тебя и не помню: ты наш или не наш? А?
Когда дом ждет тебя за спиной — это как пасть. Он дышит в спину часто.
— Я пойду.
Ну что же, ну вот, какие у нас остались еще упражнения на дом, для долгого и доброго здоровья надо ходить по ступенькам ногами, пешком, напрягая колени, не склоняясь под незримым мешком на горбу, передыхая на вершине и придумывая себе смысл куда-то идти, еще шевелиться под тем, что свалилось, телесным, победным, и опуститься на пол у крутых упругих человеческих ног, у теплого мячика живота, спрятав голову на этом дурманящем троне.
— Я пьяная. Мне так легко, — шептала заочница, припадая губами, касаясь податливой грудью. — Мы так весело загуляли у нас. Так здорово получилось. Ребята такие хорошие пришли. Я так смеялась, у меня даже живот заболел, вышла посидеть, отдохнуть, не могу смеяться. Ты не можешь понять. Я ведь живу только здесь. Совсем мало, так мало. Пробежит — и полгода опять ждешь. Живешь только тем, что вспомнишь. Ну молчи. Я все про тебя знаю. Ты думаешь, что я… молчи, я знаю. Нет, я не это. Я просто хочу пожить. Мне ведь так мало надо. И потом еще полгода ждать. Живешь тем, что вспомнишь. Молчи. Мне так мало надо, что даже ничего ни у кого не надо отбирать для меня. Мне хватит вот так, вот того, на что другие и не позарятся. Ну почему я этого не могу? Так мало радости. Не говори мне ничего, а то я буду плакать, ты не должен мне ничего сейчас говорить. Я сама знаю, что ты хочешь сказать. А я не хочу это слышать. Я себя жалею, а ты меня — нет. Ты и себя не жалеешь. Тебе в монахи надо. Не смей мне что-то говорить. Ты поспи вот здесь, у меня, отдохни, ты намаялся, я на тебя посмотрю, пока меня не позвали. Что ты там увидел, а?