Октябрь
Шрифт:
— А она что тебе скажет?
Тимошу вспомнилось искаженное лицо и бабий вскрик.
— Так что, брат, собирай манатки.
Больше ничего Иван не сказал. Только когда уже младшенький укладывал «манатки», бросил укоризненно:
— Это в самое-то горячее время! Каждый человек нам на заводе дорог!
А к вечеру поклонился уже Тимош приземистой двери старой хаты.
— Здравствуйте, тетка Мотря!
И первое, что тетка сказала, всплеснув руками и глядя снизу вверх на новоявленного племянника:
— Господи, худенький какой!
Глянула на ноги:
— Чобот не могли добрых справить…
А
— Да годи вже вам, мамо!
Так и началась жизнь на Моторивке, где, как известно, сорок хат — двадцать две по Горбатой улице, что подымается ухабами от ставка до церкви и восемнадцать по другой, от кузни дядька Опанаса Моторы до кладбища.
В каждой хате знаменитые мужики, не только хлеборобы, но и прославленные мастера на весь околоток; дуги гнуть, колесо исправить, наличники узорные вырезать — за двадцать верст люди приезжали. А теперь ни одного мужика, всех подобрала война, остались старики да калеки, дворы порасхрыстаны, занехаены, ворота подпереть некому. Бабы целый день в поле, или на низах в огородах, едва ноги до хаты дотянут. Глянуть кругом не хочется.
Только и осталось мужского населения — хромой Мотора Хома да кривой Мотора Степан, да еще хлопцев ватага — двенадцать лет, а уже хозяин. Раньше бывало и на соседнее село Ольшанку работников хватало — кожевников из Моторивки брали, особенно вытяжки тянуть, никто лучше моторивских кожевенное дело не знал. А теперь только и мастер, что Мотора Хома — гончар. Ну, правда, художник большой, опошнянским не уступит, глечики и петухи его рук до самой Полтавы славятся. На ярмарку в Ольшанку выедет, раскинет выставку между возами: горят, сверкают макотры и горшки, рыбки и коники — бабы и ребята обступят, не отогнать.
Но после войны и Хома притих, нет уже того размаха, то краски не хватает, то обжиг не тот, а главное — сынов и зятьев в окопы угнали, остался один работяга на все выселки, что не хватись — в поле, в лес, крышу подправить и себе, и соседу — всё сам, кругом Хома, на все Глечики. До Глечиков от Моторивки рукой подать — над яром Моторивка, в яру Глечики. Но расстояние определить невозможно. В ясную погоду может с полверсты; в дождь, — когда глину развезет, дороги перекрутит, начнут катиться на задах, ползти на четвереньках, — все десять. Их так и прозвали — Раками. По способу передвижения. Пока из яра вылезут, по самый нос в глине.
Хата тетки Мотри над самым яром. Не под соломой, а под очеретом — по ту сторону соломой кроют, а сюда, на Полтавскую, очеретом. И очерет фигурно уложен, углы и верх красиво выведены. Внизу — не в яр, а по другую сторону, в дол, к реке — криница. Девяносто маленьких ступеней для одной ноги — сапкой вынуто. Воду на гору поднимешь — вода студеная, спина горячая. Под побитной збруя висит, старательно дегтем смазанная, возок, бочка на добрых колесах, беда только — ни хозяина, ни коняки нет.
Но Матрена Даниловна не унывает, сама проворно бегает. Где не дотянет, дочку погонит. Все они тут Моторы, все проворные. Казалось бы, так работать, так спину гнуть, да поспевать кругом — от богатства скрыни должны ломиться. Так нет, чёртма. Всё тут у них в земном раю предусмотрено: один гнется, другой собирает, а третий
Тетка Мотря до того уже поизносилась, что и второй юбчи нема. Была смолоду хорошая, праздничная — дочке отдала. Всё, что хранила дорогого, все холсты, что наткала долгими зимами — всё Наталке. Пусть хоть она красуется. А та и рада, от зеркала не отойдет, И зеркала того на копейку, носа не увидишь, у гончарника выменяла, а всё равно то и дело заглядывает. Присядет в углу и моргает самой себе, и так голову повернет, и этак. Под праздник пятнадцать верст залюбки отмахает на полустанок поезда встречать. Хороводит и ног не жаль.
А попробуй, попроси воды принести, — лучше самой за ведра взяться, чем собственной красавице кланяться. Однако жизнь заставляет: где тетка Мотря словом не проймет — батогом достанет.
Кофточку заказала Наталка шить по-городскому, — две цыбарки белого налива «натрусила», отнесла тайком, чтобы мать не знала. Черные брови жженой пробкой подводит; спроси: зачем! Другие мажут, и она туда же.
Такая-то жизнь у тетки Мотри.
Слышно, ближние к городу села наладились на базар продукты возить. Война, — только давай! Попробовала и тетка Мотря смотаться. Да где там, разве из Моторивки доберешься, разве от своего клочка оторвешься. Дан тебе рай, так и сиди в нем, бога хвали. Не хочешь, — кладбище под боком и поп через дорогу: один раз пропоют — на веки вечные покой и благоденствие.
А тут еще нелегкая племянничка принесла.
Тимош с малых лет не видел села, совсем, казалось, забыл землю.
Но вот ступила нога на изрытый колесами шлях, гукнули девчата за рекой, распахнулась приземистая крепко сколоченная дверь хаты, и, словно после долгой отлучки, вернулся домой. Всё по старому, всё по местам — и печь, подведенная синькой, с казанами и ухватами, и стол с ножками накрест, выскобленный старательно ножом, и Микола-чудотворец, грозящий пальцем, и ступа увесистая, — громадная неуклюжая колода, чтоб толочь борошно, — каждой вещи сохранил осязание, точно вчера ко всему прикасался. Не мог наглядеться на широкий простор, на прикорнувшие над ставком белые хатки.
Вечером расспросам не было конца, он едва успел растолковать, что там нового в городе, как поживает сестра Мотри Прасковья Даниловна, как старший сын Иван, есть ли в лавках сахар, керосин, спички, скоро ли кончится проклятая война.
Да, вот что было непривычным в хате: дешевая картинка с сестрой милосердия и раненым солдатиком!
Матрена Даниловна притащила из коморы цветастую подушку да еще маленькую «думочку» с «мягким пирьячком» и так хорошо пожелала племяннику доброго сна, что он тут же крепко смежил очи и раскрыл их только с зарею.
Поднял его не гудок, а петухи под окном, завели побудку не хуже шабалдасовского. Вскочил — в хате никого, хозяин на всё имение. Вышел — улицы пустынны, хаты брошены, ни старого, ни малого, только в люльках голосят.
Всё утро пробродил по холмам, любуясь садками, всем сердцем преданный чудесной Моторивке, не замечая, что вошел в садки, не войдя к людям, не видел людей, не хлебнул их жизни.
Минули золотые утренние часы, клонилось к полдню, он всё еще бродил пришельцем по селу с видом человека, который силится что-то вспомнить и не может.