Опознать отказались
Шрифт:
— Давно пора, — поддержал я.
— Оно так, если бы не одна мыслишка, — глаза Николая загорелись. — Здорово было бы через отверстие в потолке, где крепится люстра, высыпать на головы немцам во время концерта десяточек лимонок. А?
— Командиру об этом говорил?
— Пока не разрешает. Взобраться на чердак и за бросать фашистов гранатами — пара пустяков, а скрыться потом почти невозможно. Надо помозговать еще.
Вскоре отношения Николая и Михаила расстроились. Провожая акробата домой, Николай осторожно спросил:
— Ну, как там немцы на фронте, уверенно себя чувствуют или не очень?
— А тебе это зачем? Ты на шпионство
— Хамелеон жалкий, — сердито рассказывал Николай. — Окажись он настоящим человеком, мы кое-что провернули бы.
Николай, раздобыв несколько листовок, сброшенных нашими самолетами для немецких солдат, дважды расклеивал их в фойе театра и на большом афишном щите у входа, где вывешивались объявления. Листовки по нескольку дней висели нетронутыми, словно их и не замечали. Многие солдаты, бегло прочитав и не желая связываться с гестапо, уходили прочь, наверное, рассказывая потом по секрету близким товарищам о прочитанном.
В середине апреля гитлеровцы стали готовиться к празднику — дню рождения Гитлера. Солдатам выдавали новое обмундирование, свежей краской красили машины; всюду вывешивались портреты фюрера. Высоко поднимая ноги, солдаты с утра до вечера маршировали около Дворца культуры. На площади строилась трибуна. На столбах появилось несколько похожих на граммофонные трубы репродуктов.
Николай доложил о приготовлениях немцев и предложил испортить оккупантам праздник. Командир и политрук согласились.
В канун самого праздника площадь вымели и посыпали песком. Вокруг были усилены патрули, у каждого жителя, появлявшегося в центре города, проверяли документы. Даже немецким солдатам запретили расхаживать по главной улице.
В назначенное время площадь начала заполняться солдатами. Офицеры выравнивали ряды, осматривали выправку. Вдруг из театра появился обер-фельдфебель: смертельно бледный, с выпученными от страха глазами, он что-то несвязно пробормотал взбешенному коменданту города гауптману Брандесу.
— Свинья! — задыхаясь от гнева, рявкнул Брандес. — Если к приезду генерала не найдете украденный микрофон… голову сниму! На фронт отправлю!
Обер-фельдфебель кинулся в театр. Через несколько минут на площади показались три легковые машины. Встречающие офицеры и солдаты замерли. Из «оппель-адмирала», не торопясь выбрался низенький, толстый генерал.
Высоко вскидывая начищенные до зеркального блеска сапоги, комендант Брандес подошел к генералу, стоящему в окружении прибывших офицеров. Рапорт прозвучал кратко и четко.
В сопровождении свиты генерал важно взошел на трибуну. Не увидев микрофона, гневно взглянул на Брандеса.
— Мы все предусмотрели, радиофицировали площадь, — испуганно забормотал Брандес. — В самый последний момент… микрофон… микрофон испортился, господин генерал.
— Не миновать вам фронта, — тихо пообещал генерал и заговорил во всю силу своего голоса.
С напряженным вниманием слушали на площади генерала, обещавшего с помощью нового чудо-оружия стереть в порошок всех врагов любимого фюрера.
Вдруг голос оратора словно надломился. Генерал закашлялся и умолк. Вытерев вспотевшее лицо платком, он попытался заговорить снова зычно и громко, но лишь сипло хрипел. Достав платок, он долго и нудно
Наконец-то генерал поборол кашель, приказал прибывшему с ним подполковнику вручать награды.
Наблюдавшие издали за происходившим горожане посмеивались над неудавшимся торжеством. Они не знали, кто сорвал праздник, но поговаривали, что без подпольщиков, мол, тут не обошлось.
Потом мы узнали, что обер-фельдфебеля разжаловали и отправили на передовую. Комендант Брандес отделался выговором.
Николай Абрамов и Роза Мирошниченко, оставившие генерала без микрофона, ходили гордые и счастливые.
Акробат бежал из города вместе с оккупантами.
ДВЕ СУДЬБЫ
День был морозный и ветреный. Мы с Николаем ходили на аэродром высмотреть, как охраняется горючее. Возвращались медленно, болтая о разных пустяках. Возле бывшей рабочей больницы, где размещался госпиталь для немецких офицеров, неожиданно повстречался наш школьный товарищ. Мы не видели его с начала оккупации города. На нем были засаленная фуфайка и такие же брюки, старая шапка с опущенными ушами неловко сидела на голове, а огромные ботинки со сбитыми каблуками не зашнурованы и едва держались на ногах. Он воровато оглядывался по сторонам, зябко ежился и вообще выглядел запуганным и жалким. Увидев нас, он еще больше ссутулился, втянул голову и норовил пройти стороной.
— Владик! Владислав! — вырвалось у Николая. Мы остановились, глядя на вздрогнувшего и застывшего в нерешительности товарища. — Подожди. Ты что, не узнаешь?
Владик, виновато улыбаясь, приблизился к нам и, нервно пожимая руки, заговорил быстро, повторяя отдельные слова по два-три раза:
— Я сразу и не узнал. Думаю, вы или не вы? Вы или не вы? Решил, что не вы, и потопал прочь. Да, да, подумал… не вы и… ходу домой.
В школе уважали Владика: он был добрый и правдивый парень, много читал, охотно делился книгами из своей библиотеки отличался исполнительностью. Хорошо играл на нескольких музыкальных инструментах и обладал удивительной «артельностью». Не проходило ни одного общественного мероприятия, чтобы Владик оставался в стороне. По складу характера он не был склонен к предводительству, но своей энергией и энтузиазмом зажигал самых вялых ребят. Всегда опрятный, он в отличие от других «чистюль» не задавался, был скромен, хотя его часто ставили нам в пример. Отец Владика работал каким-то большим начальником, но перед самой войной с ним что-то случилось: то ли его арестовали, то ли он оставил семью и уехал. Во всяком случае, семейная трагедия очень отразилась на впечатлительном парне, он замкнулся, отдался музыке, но учился по-прежнему хорошо. Как сложилась его дальнейшая судьба, мы не знали, и вдруг вот эта встреча. До ухода в «ремесло» Николай с большой симпатией относился к Владику и даже кое в чем подражал ему.
— Ну, как дела? Ты давно в городе? — нетерпеливо спросил Николай. — Рассказывай же!
— А что рассказывать. Живу, как горох у дороги — кто идет, всяк щипнет. Всех боюсь и все ненавижу. Себя тоже, как мокрицу жалкую, презираю. Мне бы в самый раз в петлю, но трус я, трус.
От таких слов мы оторопели, а Владик, бросив по сторонам быстрый и беспокойный взгляд, судорожно повел плечами и, стукнув ботинком о ботинок, сказал:
— Давайте двигаться, а то я в сосульку превращусь. Мы медленно пошли в сторону бутылочного завода.