Орлеан
Шрифт:
— Холодный, оттого что лежал под дождем. А сюда принесли — отогрелся.
— Так… — пробормотал Василий Карлович сам себе. — Так!.. Оперативная обстановка проясняется.
Он вдруг схватился за свою голову, будто ее разрывала изнутри вращающаяся петарда. Зарычал, всхлипнул и вывалился из палаты боком.
Рудик побежал следом, не успевая.
Вместе они добрались до пустой обезлюдевшей столовой. За стойкой не было даже подавальщицы, только пищала в глубине радиоточка, передавая какой-то голос, говоривший невнятно о Венской опере.
Неволин заглянул в кастрюлю,
Дознаватель почувствовал внезапно приступ острого голода. Он зачерпнул половником кашу, положил на тарелку три вареных рыбехи и начал все это жадно есть ложкой, потому что вилок здесь не полагалось.
Рудик опустился за столик напротив и с содроганием наблюдал, как Василий Карлович поглощает непереносимую для желудка пищу. Сам Белецкий никогда не ел то, что полагалось больным и медсестрам, предпочитая питаться в кафе напротив, где обычно заказывал вареный язык и чашку натурального бразильского кофе, сделанного из экономичного польского порошка.
А Неволин, даже не присев, стоя и наскоро, поглощал минтай, чавкая, хлюпая и плюясь в ладонь мелкими костями. И Рудольфу Валентиновичу вдруг тоже захотелось минтая, страстно захотелось, мучительно, потому что чужой аппетит заражает сильнее гриппа. Он положил себе в тарелку кусок вареной рыбы и начал есть ее голыми руками.
Некоторое время оба молчали, работая челюстями.
— Слушай и запоминай… — сказал дознаватель, жуя. — Экзекутора — на выселки. В отдельную палату. Питание — только самое лучшее. Отборное питание.
— Из чьего кармана?
— Из моего. — И Неволин сунул хирургу смятую пятисотку. — Купи ему красной икры. Найми какую-нибудь прожженную сиделку с черным нижним бельем. Ты у нас в этом деле матерый, сам подберешь. В общем, организуй поклонение волхвов.
— Поклонение лохов? — переспросил Рудик, то ли пошутив, то ли не разобрав последнего слова.
— Никаких лотков, — не расслышал дознаватель. — Это будет план икс. Но есть еще план игрек, — пообещал он.
— Зачем?
— На всякий случай. Если солдат не вернется из боя.
Василий Карлович промокнул тарелку кусочком черного хлеба и отправил его в рот.
Столик был стеклянным, на колесиках, как в лучших домах Орлеана и Славгорода. На нем стояли деликатесы, купленные в местном подвальчике, в котором раньше размещалось бомбоубежище: банка липкой красной икры с Камчатки, сливочное масло из растительного жира в прозрачной стеклянной масленке, нарезанный алтайский сыр «Швейцарский», сделанный в Барнауле из сычуга по еще советской технологии, банка калининградских шпротов, потому что рижские перестали продаваться из-за сочувствия латвийских властей к фашистским извергам. Еще был хлеб «Степной» в ломтях и бутылка молдавского красного вина «Слеза монаха».
— Лучше было купить «Исповедь грешницы», — прошептала Лидка Дериглазова Рудольфу. — Оно крепкое, и вообще… Искреннее вино.
— Молчи, — отрезал тот. — И делай свое дело.
— Не могу… Боюсь я.
Из-под ее халатика высовывались худые ноги с острыми
— Не пойдешь, посажу, — пообещал ей душевно дознаватель, который стоял рядом.
— За что же? — обиделась Лидка.
— За истязание несовершеннолетнего сына, — сформулировал Василий Карлович предполагаемую статью. — Мне соседка рассказывала… Орет по ночам.
— Это мать орет, а не сын, — вступился за сожительницу Рудик.
Неволин решил не отвечать на этот детский лепет. Он не любил женщин и детей, хотя хорошо к ним относился. И чем лучше он к ним относился, тем больше их не любил. Его супруга сбежала несколько лет назад в Барнаул с артистом краевого драмтеатра, который играл статую Командора и поставленным голосом Левитана возглашал со сцены: «Все кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан…» Зрительницы падали в обморок, и этот обморок свидетельствовал о том, что их можно было увозить в Барнаул. А можно было и не увозить. Артист в костюме Командора подумал и решил увезти. Через год Василий Карлович получил открытку от жены со словами: «Я — чайка, я — чайка». Но поезд уже ушел, причем без жены и без самого Василия Карловича. И где этот поезд его судьбы, на какой станции стоит и на каком перегоне отдыхает, сего дознаватель не знал и не догадывался.
Лидка оправила халатик на своей круглой попе и, тяжело вздохнув, вошла в палату. Столик громыхнул, запутавшись в колесах, как последний пьяница, и камчатская икра чуть было не вывалилась на швейцарский сыр.
Экзекутор лежал здесь один, и лицо его теперь было размотано. Подо лбом вместо глаз на мир смотрели прорезанные узкие щелки, нос сделался шире, чем у любого тигра. И кроме этих двух особенностей нельзя было сказать ничего определенного. Видимо, свалившись на асфальт, когда его подкосили дубинкой, Павлючик сильно зашибся и потерял себя. Был ли он похож на Кларка Гейбла или Хэмингуэя? Навряд ли. Потому что если избить их обоих, то выйдет не первый и не второй, а всего лишь пациент хирургического отделения больницы города Орлеана.
— Входите, входите, мои дорогие! — тихо пробормотал он, улыбаясь и обнажая куски разбитых зубов. — Чего в коридоре-то стоять?
Все трое стесненно зашли в палату и сгрудились вокруг кровати. Лидка подкатила свои яства к изголовью больного. Белецкий стоял с лицом, подающим надежды, на котором играла зеленая улыбка растения. А дознаватель был похож на Гамлета, встретившегося с тенью собственного отца.
— Как себя чувствуешь? — прошептал приязненно пациент Лидии Павловне. — Мальчики кровавые по ночам не мучат?
Лидка отрицательно мотнула головой.
— Вот ведь удивительная женщина… Она уничтожила за свою короткую жизнь целый детский сад, и ее ничего не мучит. Есть люди, которые муху убьют и переживают. А этой — как с гуся вода… А здесь что… вино? — прохрипел экзекутор, остановив свой взгляд на «Слезе монаха».
— Натуральное. Сухое, — сказал Рудольф.
— От него сухо во рту, — пояснил Неволин. — О месте на кладбище надо бы распорядиться, — пробормотал он сам себе, — а то может быть очередь, и для всех это будет неудобно.