Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
— Не могу больше, не могу, — заплакала сноха.
— Не плачь, жена, раньше сроку, успеешь еще наплакаться.
— Господи, господи, — запричитала Юлия.
Мать подошла, стащила тулуп, сняла шапку. Каролис сидел в изнеможении, казалось, вот-вот пошатнется и рухнет.
— Ты потерпи, сын, — сказала ласково, коснулась плеча Каролиса, словно надеясь, что частица страдания сына перейдет в ее сердце. — Потерпи еще немного, вечно так не будет. Может, Людвикас приедет, посоветуешься. Только вот Саулюс третью неделю не появляется, еда-то у него, наверно, кончилась. Пожалуй, завтра я затемно отправлюсь… Саулюсу покушать отнесу, авось в магазине чего достану. И девочкам лекарства поищу, страшно слушать, как кашляют.
Каролис словно очнулся от этих добрых слов
— Я тебе лошадь запрягу, поезжай, мама, — торопливо сказал.
— Нет, я уж пешочком. Зачем надо, чтоб люди говорили: колхозную лошадь гоняю, председатель запрягает…
— Иди, мама, правда, иди завтра… И переночевать можешь у Саулюса… Зачем тебе спешить?
Мать, всю жизнь все чувствовавшая и видевшая, на сей раз не поняла, почему ее сын Каролис так советует ей уйти из дому.
Пока она утром спахтала масло и уложила все припасы в корзину, успело рассвести. Каролис встал поздно, хоть ночью так и не заснул. Мать в спешке даже не поглядела как следует на сына, а Юлия пожаловалась на головную боль и, отпустив Алдону в школу, прилегла поперек кровати, оставив немытую посуду на столе.
Небо было пасмурное, пошел снежок. Каролис подумал: хорошо, что нету солнца, в такой серый день будет легче… Долго болтался на хуторе, наконец ушел.
В длинном хлеву Банислаускаса бабы кормили коров. Весь двор и навоз в хлеву были усеяны сеном. До пастьбы еще далеко, а корма вот-вот переведутся. Каролис озабоченно посмотрел на женщин в грязных телогрейках, лениво шаркающих среди коров. Коровы мычали, гремели цепями, стучали рогами по дощатым кормушкам и загородкам. Воняло свежим навозом.
— Скажи что-нибудь, председатель! — колюче посмотрела на него жена Швебелдокаса.
Каролис вздрогнул и ухватился рукой за загородку. «Предсе-да-тель! Председатель!» — загудело в ушах.
— Коровы подоены? — спросил и понял: зря спрашивает.
— Сколько дойки-то! Вот-вот все запустятся.
— Где заведующий фермой?
— Третий день в глаза не видели. Говорят, загулял.
— Позови женщин.
— Да сколько женщин-то! Бабы! Идите сюда! Председатель зовет.
Каролис глазел на изнавоженные бока пеструх. «Пред-се-да-тель, пред-се-да-тель…» Все! Хватит, хватит…
— Вот так, женщины, — он не услышал своего голоса. — Вот так… Возьмите каждая свою корову и ведите домой. И другим скажите, пускай забирают свою скотину.
— Правда, председатель? — радостно вскрикнула жена Швебелдокаса.
«Пред-се-да-тель…»
— Забирайте… Отберите своих и уводите.
Каролис повернулся и спотыкаясь поплелся по двору.
Те же слова он произнес и на конюшне. Мелдажис спросил:
— А телегу свою взять могу? И плуг?
— Бери, Мелдажис, и телегу, и плуг.
Крупными хлопьями валил снег. Казалось, небо опустилось на постройки и деревья, повисло над головой; подброшенные ветром снежинки залепляли лицо, глаза. Хорошо, что день такой, снова подумал Каролис, но так равнодушно, что даже самому страшно стало. Не шел по дороге, брел по полям, проваливаясь в сугробы по колено, и слышал, как по всей деревне мычат коровы, кричат женщины и хлещут хворостинками по бокам своих животных, как по санному пути глухо громыхают колеса телег и как фыркают лошади. Каролис шел запыхавшись, изредка зажимая ладонями уши, бежал, подгоняемый этим мычаньем, проваливался в ямы, вставал, опираясь руками, и опять бежал, пока не добрался до своего хутора. В избу заходить не стал — свалился на гумне на солому и лежал, прижав стиснутые кулаки к разгоряченному лбу.
После обеда прокрался в избу. Юлия обрадовалась, что хоть раз вовремя появился, и собрала на стол. Ел, но больше для вида, потому что надо было. Юлия убрала со стола, он остался сидеть и сидел долго. Потом встал, нашел крепкую наволочку, положил в нее две пары шерстяных носков, три пары варежек, пару исподнего белья, кусок хозяйственного мыла, завернул в полотенце каравай хлеба…
За окном валил снег, буйствовал ветер, и быстро смеркалось.
Мать, наверное, сегодня не вернется, подумал Каролис.
В тот вечер мать и правда
Каролис увидел ее утром, уже на рассвете, когда ехал через деревню. Она приближалась по заметенной дороге, закутав плечи в большой клетчатый платок. Высокая, прямая, с корзиной в руке.
Остановилась и застыла посреди дороги.
Каролису кровь бросилась в лицо; он хотел, чтоб в этот миг разверзлась земля и поглотила его, укрыла от глаз матери.
Вечером того же дня, сидя на дощатых нарах в темном подвале, Каролис не мог точно вспомнить, как все происходило там, на дороге через Лепалотас. Сильный, звонкий голос матери сливался с гневными криками и угрозами народных защитников. Кричала Юлия, вопили девочки, взахлеб лаяли собаки в деревне; со всех сторон стекались односельчане. «Не отдам внучек! И сноху не отдам!» — кричала мать. «Колхоз разбазарил… Бандитский выкормыш… Все вы такие!.. И старуху туда же!.. Ишь что выкинул!..» — возмущались народные защитники. На дороге толпились жители Лепалотаса, женщины похрабрее поддерживали Матильду. «Если Каролис в чем провинился, забирайте его, увозите, но детей оставьте…» В этой суматохе мать вытащила из саней Юлию, обеих девочек, обняла их и закричала: «Не отдам! Людвикасу пожалуюсь. Он в Каунасе и не таких видал, как вы. Не стану молчать, пожалуюсь. И Каролис не виноват! Сами увидите, что не виноват, и отпустите…» Кто-то развернул сани, на которых сидел Крувялис с вожжами в руках, усадил на них Юлию с дочками, и мать приказала: «Вези домой, Крувялис. Чего ждешь, раз говорю! А вы с Каролисом можете ехать и все выяснять. Но все равно отпустите! Уже завтра вечером он будет дома!»
Лошади тронулись. Каролис обернулся, посмотрел на удаляющиеся сани с девочками и Юлией, на мать, которая все еще стояла в толпе жителей Лепалотаса на дороге. «Чертова баба!» — прохрипел человек, сидевший рядом.
Сквозь сизую мглу пробилось утреннее солнце, выцветшее, холодное. «Еще не скоро весна», — подумал Каролис Йотаута.
ГЛАВА ПЯТАЯ
«Ты помнишь, Каролис, как Пятрас Крувялис когда-то разглагольствовал: «В каждом человеке дьявол сидит. Неважно, что мы ходим в костел, что ксендз отпускает нам грехи да окропляет святой водичкой. Дьявол сидит, и никак ты его не выковыряешь. На дурные дела науськивает, голову баламутит». А я вот говорю… Когда мать срывает цветы в палисаднике и ставит на стол в горнице, когда она застилает кровать цветастым покрывалом да, аккуратно взбив, водружает горкой подушки — ни морщинки на них, каждый уголок втиснут или выпрямлен как положено — или когда по двору граблями проходится, тропинки подметает и посыпает белым песочком, разве не говорит в ней душа художника? А что тянуло отца к цыганскому костру послушать рыдающую музыку да забыться в этом горестном мире? «Вот красиво солнце садится», — сказал как-то отец, а я, ребенок, не понял, что такого особенного в этом закате, когда все вечера одинаковы. «Ты видишь, Саулюс, ты видишь?» — задыхаясь, шептал отец, глядя на сизую дымку над морем колосящейся ржи. Тяжело бывало смотреть, как он ковыляет за плугом, но, проложив борозду, отец оборачивался в конце поля и улыбался в усы — борозда точно струна, даже звенит. Вот так он окидывал взглядом и прокос на лугу, и взбороненные посевы, и новый плетень… Да и ты, Каролис, когда-то говорил мне: «Раз взялся делать, то делай так, чтоб стыдно не было». На все ты глядел глазами отца. А его смерть даже пробудила в тебе художника. Правда, ненадолго…
Четвертый десяток лет под дождем, снегом и солнцем торчит на пригорке дубовый пень. Земля взрастила его, а ты, Каролис, разглядел, привез и вдохнул в него жизнь пилой да топором. Деревня заговорила: черт-те какую рогулину взгромоздил, как на посмешище. И не крест и не человек… Пожалуй, все-таки человек, раскинувший руки, словно решивший обнять землю со всеми людишками да животинами. Правая рука (вглядитесь получше!) поднята высоко и круто заломлена. Может, это миг, когда отца продырявила автоматная очередь? Навеки застывший миг, о котором Каролис вспомнил в час своего вдохновения.